Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
Кротков с улыбкой отодвинул от себя бумаги.
— Граф! Что граф? Вчера ночью, как получил повестку, поехал к канцлеру. Вернулся чернее тучи.
— Да, — задумчиво произнёс Окунев. — Почернеешь тут. Ну, а ты что?
— Я? — ответил Кротков. — Я там, где граф.
— Хорошо сказать, — воскликнул Чаплыгин. — Граф — всё же граф, генерал-прокурор, генерал-адъютант… А мы? С нами, брат, церемониться не станут.
Семён Петрович покачал головой.
— А с Меншиковым поцеремонились? — сказал он.
Окунев махнул рукой:
— И охота вам каркать! Может, поговорят, поговорят — и только.
—
— Велика важность, — ответил Окунев. — Отпустят. Разве что в гарнизон переведут, с глаз подальше. Вот и всё.
— Кажется, идёт граф, — вставая, произнёс Кротков.
В соседней комнате послышались твёрдые, поспешные шаги.
И действительно, на пороге в полной парадной форме, с голубой лентой Андрея Первозванного через плечо, со шляпой и перчатками в руке появился Ягужинский. Офицеры вытянулись.
Лицо Ягужинского было спокойно и решительно. Он тоже был готов к борьбе. Он уже знал от Головкина, в чём дело. Сегодня торжественное объявление кондиций, утверждённых императрицей. Особыми повестками были приглашены: «Синод, Сенат, генералитет до бригадира, президенты коллегий и прочие штатские тех рангов».
Но верховники не посвятили Головкина в подробности допроса Сумарокова, хотя Головкин и знал, что Сумароков в цепях доставлен в Москву. Это было зловещим признаком.
Он не скрыл от Павла Ивановича самых мрачных опасений. Советовал даже ему временно уехать в какую-нибудь вотчину, тайно ото всех, и пробыть там время до прибытия императрицы.
Но при всех своих недостатках, воспитанный в суровой школе Петра, Ягужинский не был трусом.
— Нет, Гаврило Иваныч, — возразил он на его убеждения. — Я не убегу. Я никогда не бегал от врага, и я не боюсь их…
Войдя в кабинет, Ягужинский ласково ответил на поклоны молодых людей.
— Вот, ваше сиятельство, — начал Семён Петрович. — Я приготовил премеморию [42] для Верховного Совета касательно погребения праха покойного государя.
— Оставь, Семён, это вздор! Тут, пожалуй, о наших головах идёт речь. Сумароков в цепях, — с удареньем повторил он, — привезён в Москву и допрошен господами министрами. — Ягужинский горько усмехнулся. — Так до бумаг ли теперь? Пожалуй, надо ехать, пораньше буду — побольше узнаю. Прощай, Семён Петрович, — ласково проговорил граф, как будто мгновенно охваченный тяжёлым предчувствием.
42
Премемория — записка.
Он протянул Кроткову руку, и, когда тот в волнении хотел поцеловать её, граф не допустил и обнял его. Офицеры горячо пожали Семёну Петровичу руку.
— С Богом, счастливого пути, — взволнованно говорил он, идя залами следом.
В большой зале графа встретили жена и дочь, обе встревоженные. Но граф сейчас же принял весёлый вид.
— Чего вы поднялись такую рань?
— Не спалось, — серьёзно ответила Анна Гавриловна. — Ты поздно вернулся вчера. А вчера вечером заезжал Степан Васильич. Видно, тревожен.
— Ну, ну, нечего тревожиться, — торопливо проговорил Ягужинский. Видно, присутствие жены и дочери было тяжело ему. Если он был дурным и неверным мужем,
— Ну, до свидания, до свидания, — сказал он, целуя жену и дочь.
Маша почему-то особенно нежно поцеловала отца.
— Довольно, Маша, пусти, — растроганно произнёс граф.
Глаза Маши были полны слёз. И она и Анна Гавриловна вчера узнали от Лопухина о той опасности, которая грозила Ягужинскому.
Но Анна Гавриловна, по натуре сдержанная и энергичная, могла владеть собой; Маша же едва могла сдержаться от рыданий. Офицеры стояли в стороне, и трудно было решить, чьи глаза выражали больше восторга, глядя на Машу, — Окунева или Чаплыгина.
Попрощавшись с Павлом Ивановичем, женщины протянули руки молодым офицерам и c чувством пожелали им счастливого пути. Лишь только затихли шаги ушедших, Маша с громкими рыданиями бросилась на грудь матери.
— Маша, Маша, не плачь, — успокаивала её мать. — Бог милостив…
Проводив до подъезда графа, Семён Петрович вернулся в кабинет и, глубоко задумавшись, начал ходить взад и вперёд. Через несколько минут он позвонил и приказал вошедшему лакею затопить камин. Когда разгорелся огонь, Кротков запер дверь кабинета на ключ, открыл стол, вынул из него связку бумаг и, медленно переворачивая каждую, одну за другой бросал их в огонь.
Это были черновики письма к Анне, инструкции Сумарокову, замётки для памяти, что сказать ему для передачи новой императрице, список кавалергардских офицеров, преданных и чем-нибудь обязанных своему бывшему подполковнику, также и Семёновских и Преображенских офицеров и многих вольных людей — помещиков и шляхетства, так или иначе связанных с Ягужинским.
Когда сгорела последняя бумага, Кротков облегчённо вздохнул и самый пепел смешал с пылающими углями. Потом открыл кабинет, ещё раз осмотрел внимательно, встал, запер бумаги и направился к себе. Он жил наверху, в тесной комнатке, всю обстановку которой составляли деревянная постель с тощим тюфяком, простой стол с бумагами и книгами, несколько стульев.
Конечно, Семён Петрович мог бы завести и тюфяк получше, и стулья понаряднее, в богатом доме Ягужинского не было недостатка в мебели, но Кротков не считал нулевым менять обстановку. Он вполне довольствовался ею. На столе лежали разные петровские регламенты, указы об учреждении коллегий, собрание манифестов и церемониалов, включительно до «суплемента», носившего подзаголовок: «В воскресенье 12 декабря 1729 года реляция о высоком его императорского величества обручении, коим образом оное 30-го дня ноября сего 1729 года в Москве счастливо совершилось, и целая кипа С. Петербургских ведомостей».
Взглянув на «суплемент», Кротков тяжело вздохнул. Как недавно всё это было! И как страшно всё изменилось!.. И как темно впереди для всех!..
Дверь комнаты тихонько приоткрылась, и просунулась чья-то голова.
— Семён Петрович, дозвольте войти! — произнёс голос.
Кротков узнал старшего камердинера графа, Евстрата.
— Войди, войди, Евстрат, — произнёс он.
Он привык к тому, что вся дворня обращалась к нему за советами, с просьбами и за разъяснениями. Семён Петрович никому не отказывал: кому поможет советом, за кого попросит у графа. Его любили и ему доверяли.