Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
— Нельзя, красавица, каждая просроченная минута может мне наделать больших неприятностей, и мне, и всем моим. Да и тебя не пожалеют, если узнают, что по пути я к тебе заезжал и у тебя угощался. Надо и тебя, да и людишек моих, да и себя поберечь, — прибавил он, обнимая её и целуя в заплаканное лицо.
Провожать гостя вышли на крыльцо вместе с цесаревной все её домашние, и, заметив Праксину, уезжавший в дальнюю ссылку боярин не обошёл своей лаской вдову человека, пожертвовавшего жизнью за счастье высказать правду коварному временщику, и сказал ей, что видел вчера её сына у своего приятеля Михаила Илларионовича и слышал о нём много хорошего.
— Он тебе будет утешением и отрадой, когда вырастет, а вам, сударь, — обратился он к тут же стоявшему Ветлову, — хорошим и благодарным пасынком,
Все разделяли её печаль. Когда карета, покачиваясь на высоких рессорах, отъехала и скрылась из виду в конце аллеи, цесаревна обернулась к окружавшей её толпе, и, когда увидела, что все вместе с нею оплакивают разлуку с преданным ей человеком, сердце её наполнилось таким умилением и признательностью, что она не в силах была удержаться от желания во всеуслышание высказать волновавшие её чувства.
— Друзья мои милые! Жестоко испытывает нас Господь! Но пока со мною останется хоть один из вас, я не смею считать себя несчастной и Богом покинутой! — проговорила она громким голосом, протягивая руки к толпе широким движением, как бы желая всю её обнять и прижать к своему великодушному и любвеобильному сердцу.
Все кинулись к этим протянутым к ним дорогим рукам, чтоб осыпать их слезами и поцелуями.
Растроганная и взволнованная до глубины души, цесаревна вернулась в свои покои, где дожидался её тот, который в эту минуту ей был так мил и дорог, что при одной мысли о нём всякая печаль смягчалась и всякий страх пропадал. Никогда, может быть, не чувствовала она такой потребности забыться в его объятиях, как в эту минуту, и, с глубоким вздохом заперев за ними дверь, Праксина вернулась на половину Мавры Егоровны, которую нашла в оживлённой беседе с Ветловым.
Он рассказывал слышанное от людей, сопровождавших Нарышкина в ссылку, и новости эти были так ужасны, что слушательница его, невзирая на привычку жить в постоянном страхе и в опасениях в продолжение последних лет, содрогалась при мысли о неизбежных напастях, ожидавших её госпожу и всех её приверженцев.
Долгоруковы, в полном смысле этого слова, остервенели. Они уже зарвались до точки, с которой поворота к исправлению наделанного зла ожидать невозможно. Ни перед чем они не остановятся, чтоб упрочить за собою положение, завоёванное хитростью, коварством, насилием; всякого, кто им мешает, сметут они с дороги, а всех опаснее для них цесаревна и её приверженцы. Как ни оплетает князь Иван с отцом и со всеми долгоруковскими клевретами царя, каждую минуту может случиться такое обстоятельство, от которого влияние их может пошатнуться, и тогда к кому же бросится он за поддержкой, как не к тётке? Ближе неё у него никого нет на свете после смерти сестры. Найдутся люди, которые ему о ней напомнят, если только положение временщиков хоть крошечку пошатнётся.
Одна только надежда на подобную случайность и поддерживала обитателей Александровского дворца, но время шло, и ожидания их не сбывались. Царь всё больше и больше привыкал к опеке над собою Долгоруковых, и привязанность его к князю Ивану доходила до того, что он чувствовал себя совершенно несчастным, когда последний оставлял его всё чаще и чаще, чтоб веселиться в обществе взрослой молодёжи, с которой он, разумеется, находил для себя несравненно больше удовольствия, чем с капризным и набалованным мальчиком-царём.
Рассказывали также, что красавица княжна тоже скучала необходимостью развлекать маленького венценосца и, искусно увлекая его опытным кокетством, не переставала оказывать внимание красавцу графу Мелиссино, чем возбуждала ревность царя и бессовестно будила в нём преждевременно чувственность.
О Меншиковых совсем забыли. Самые близкие к ним раньше люди вспоминали о них для того только, чтоб досадовать на них за то, что они не сумели удержаться в силе и дали себя свергнуть.
В ноябре пронёсся слух, что в Лефортовском дворце у царя и в
Первый бал был назначен в день её именин у её отца, и обойти на него приглашением цесаревну не было никакой возможности. Не могла и цесаревна от этого приглашения отказаться, и домашние её, не без страха и волнения, стали собирать её в Москву.
Сама она так скучала от печальной необходимости расстаться даже на короткое время с близкими сердцу людьми и с обстановкой, в которой забывала всё неприятное на свете, что не скрывала своего раздражения и тяжёлых предчувствий.
— Набаловалась я тут с вами свободой да привольем, противно будет придворному этикету подчиняться, каждое слово обдумывать и сердце своё сдерживать, чтоб ни единым взглядом и движением не выдать себя, — говорила она Лизавете Касимовне в то время, как последняя вынимала из шкапов роскошные робы, а из красивых, обитых бархатом ковчежцев драгоценности, чтоб укладывать их в баулы и важи. — Поди чай, и тебе неохота с женихом расставаться, чтоб в Москву тащиться?
— Что делать, ваше высочество, не так живи, как хочется, а как Бог велит, — возразила Праксина, оправляя длинный белый атласный вышитый разноцветными шелками шлейф, прежде чем уложить его в продолговатую длинную выложенную штофом важу.
— Не Бог, а Долгоруковы! — запальчиво вскричала цесаревна.
Лизавета на это ничего не возражала, и воцарившаяся тишина ничем не нарушалась, кроме шуршания шелка и треска горевших в камине дров.
Лёжа на французской кушетке, вместе с остальной мебелью привезённой из Парижа для её уборной, цесаревна задумчиво смотрела на пылавшие дрова, и, по мере того как мысли одна за другой набегали ей на ум, изменялось и выражение её живого, подвижного лица: из мрачного оно становилось то сосредоточенно-серьёзным, то, постепенно проясняясь, как небо под пробивающимися сквозь тучи лучами солнца, озарялось улыбкой, отражавшейся весёлым лукавым блеском в глазах.
— Молоденек мой племянник, а уж какой кутерьмы в двух женских сердцах понаделал! У одной совсем на всю жизнь любовное счастье разрушил, и другую та же печальная участь ждёт, — проговорила она с усмешкой. — Такая уж, видно, ему судьба на таких невест нападать, которые без ума в других влюблены. Смеялась тогда княжна Катерина над Марьей Меншиковой, что вечно, бывало, с заплаканными глазами являлась на все пиры, что в честь её обручения с царём давали, а теперь, может, и самой придётся слёзы лить по милому сердцу, с которым ей разлучиться придётся, если удастся просватать её за царя... А что, ничего не слыхать про Меншиковых? Как они там в Берёзове поживают? Вспоминает ли княжна Марья то время, когда она в русские императрицы готовилась?
Тон, которым был произнесён этот вопрос, не понравился Праксиной. Ей казалось, что ввиду страшного несчастья, постигшего врага, можно было бы простить ему и пожалеть его. Она была убеждена, что, случись нечто подобное с Долгоруковыми при жизни её мужа, он иначе отнёсся бы к их судьбе. Недаром говорится, что лежачего не бьют... На неё тем более неприятно подействовали слова цесаревны, что она находилась под впечатлением свидания с Ермилычем, который появился в Москве, как всегда нежданно-негаданно, несколько дней тому назад и прямо из Сибири, где виделся с Меншиковыми. О свидании этом было так опасно говорить, что Ветлов, которому старик доверил свою тайну, передал её одной только своей невесте, и оба умилялись перемене, происшедшей в душе гордого и жестокого временщика. Ермилыч собственными глазами видел церковку, которую он, можно сказать, собственными руками строил на скудные средства, скоплённые ценою невероятных лишений из грошей, отпускаемых ему и семье его на содержание, в крошечной избёнке, жить в которой в былое время не согласился бы ни один из его дворовых холопов. Ермилыч с ним говорил, и начитанность бывшего вельможи в Священном писании поразила его столько же, сколько живая его вера и покорность судьбе. Восхищался он также и детьми его.