Звезда цесаревны. Борьба у престола
Шрифт:
— Узнал он про великое счастье, посланное княжне Марии Богом, от самого князя Александра Даниловича. Сидели они вдвоём у слюдяного окошечка, растворённого в огород...
— Как это у слюдяного окошка? Разве там окна без стёкол? — перебила слушательница.
— Без стёкол. Там про стёкла и помину нет.
— Дальше, дальше! Ты меня уморишь!
— Князь Александр Данилович рассказывал ему про самоотвержение князя Фёдора Васильевича и плакал при этом от умиления, благодаря Бога за ниспосланное его невинной страдалице дочери великое счастье — быть так беззаветно любимой, что, невзирая на нищету и на ссылку в ужаснейшую и суровейшую во всех отношениях страну, её разыскал человек, полюбивший
— Это был князь Фёдор?
— Он самый, и с ним, нежно на него опираясь, она, княжна Мария, первая царская невеста...
— А она как была одета? — не вытерпела, чтоб снова не прервать рассказчицу, цесаревна: так велико было её нетерпение скорее узнать все подробности этого интересного романа, превосходившего в чудесности всё, что ей доводилось читать в книгах, сочинённых людьми.
— На ней было порыжевшее чёрное бархатное платье с серебряным кружевом на подоле...
— Помню я это платье! Я её видела в нём на первом выходе после смерти императрицы, нашей матери! — вскричала, всплескивая руками от волнения, цесаревна. — Боже мой! Боже мой! Как всё это чудно и невероятно! Ни за что бы я этому не поверила, если б не от тебя слышала! Ни за что! И что ж она? Очень переменилась? Похудела?
— Переменилась она к лучшему. Человек, от которого я это знаю, видел её раньше, и вот когда именно: он стоял у подъезда дворца вашего высочества, когда она приезжала к вам с визитом в день падения её отца. Помните, ваше высочество, этот день? Вы собирались на царскую охоту и поехали только к ужину в загородный дворец, потому что вас задержали гости, между прочим, княжна Мария...
— Разумеется, помню! Разве можно забыть такой день, который сулил мне столько счастья? В который нам удалось свергнуть в прах злейшего и опаснейшего нашего врага? Увы, радость наша была непродолжительна... Но рассказывай дальше, пожалуйста!
— Дальше сказать нечего. Они вошли в избу; князь Александр Данилыч познакомил их со своим посетителем и стал им передавать слышанное от него о московских событиях, которых он был свидетелем, но они не проявляли к этому никакого интереса: видно было, что они уже так освоились с новой своей жизнью, что не желали и вспоминать про старую. Оживились они тогда только, когда посетитель стал их расспрашивать о их планах на будущее; тут оба наперебой стали распространяться насчёт дома, который они хотят построить верстах в двух от Берёзова, в местности, по их мнению, очень красивой...
— Да разве там есть красивые местности? — удивилась цесаревна.
— Всё сравнительно, ваше высочество. Княгиня Марья Александровна с таким же восхищением говорила о сосновом лесочке и о роднике чистой вкусной воды, протекавшем в этом лесочке, как и отец её о маленькой церковке, над построением которой он работал в то время, а князь Фёдор о саде, который он намеревался развести у нового дома, да о ребёнке, появление на свет которого они ожидали позднею осенью.
— Ребёнок? Она беременна? Боже мой, Боже мой!
— И как они этому радуются, ваше высочество!
— И что ж, начали они строить этот дом?
— Нет ещё,
— Как это позволения? Разве они даже и этого не смеют?
— Они — колодники, ваше высочество. При них находится постоянно стражник, пристав, который обязан доносить о каждом их слове и шаге. Ваше высочество, теперь понимаете, почему я затруднялась выдать их тайну? Если здесь узнают про бегство князя Фёдора в Берёзов да про то, что он повенчался с княжною Меншиковою, бывшей царской невестой...
— Понимаю, понимаю, не беспокойся. Надо так сделать, чтоб, не выдавая их, им помочь...
Увы, при первом взгляде на свою госпожу, когда она вернулась во дворец с бала и прошла в свою уборную в сопровождении своей гофмейстерины и ещё двух дам из её свиты, Салтыковой и Мамоновой, Праксина догадалась, что ей не только ничего не удалось сделать в пользу несчастных ссыльных, но что она даже как будто забыла о них: так она была расстроена и взволнована, что не обратила внимания на полный мучительной тревоги взгляд, которым встретила её любимая камер-фрау, и, не произнеся ни слова, дала с себя приближённым снять богатые украшения. Стоя перед трюмо, отражавшим её красивую, величественную фигуру, с бледным, искажённым сдержанным гневом лицом, она ни на чём не останавливала глаз и ни единым словом не нарушала воцарившегося в покое молчания. Молча отпустила она свою свиту, молча прошла в сопровождении Праксиной в свою спальню и продолжала молчать, оставшись с последней наедине, пока она убирала её волосы на ночь, одевала её в ночное платье и разувала её.
Лизавета, всё ещё ожидая от неё обычной откровенности, медленно поднялась с коленей, сняв со стройных ножек цесаревны башмаки на высоких красных каблуках и тонкие, как паутина, шёлковые ажурные чулки, накрыла её атласным пуховым одеялом, погасила свечи в канделябрах у трюмо и, прежде чем выйти в соседнюю комнату, где ей была приготовлена постель, подошла к киоту, чтоб поправить огонь в лампадке. Покончив с этим делом, она обернулась, чтоб раскланяться и, пожелав своей госпоже доброй ночи, удалиться, и увидела, что цесаревна лежит с открытыми глазами, устремив пристальный взгляд на образа, мягко сверкавшие золотом и драгоценными каменьями своих риз в таинственном свете лампадки.
— Спокойной ночи, ваше высочество, — проговорила Лизавета с низким поклоном.
Голос её как-то странно прозвучал в тишине, наполнявшей глубокий и высокий покой, казавшийся ещё выше и глубже от мрака, сгущавшегося в углах, до которых не достигал свет от лампады. По стенам, постепенно замирая, трепетали фантастические тени от высоких шкапов и поставцов, украшенных богатой резьбой с бронзой, от балдахина с тяжёлыми складками алого штофа, сливаясь с искажёнными темнотою фигурами, выступавшими там и сям капризными пятнами на гобеленах, украшавших эти стены.
— Спокойной ночи, — рассеянно повторила цесаревна, не отрывая пристального взгляда от образов.
Ждать было больше нечего, и Лизавета прошла в свою комнату.
Раздевшись, она стала на молитву и долго-долго молила Бога о душевном мире и покое, которых с каждым днём всё больше и больше жаждала её измученная душа. Но, видно, такое уж наступило для русских людей время, что и молитва не помогала. Ничем не успокаивалось душевное смятение, гнёт неизвестности и злых предчувствий ни на секунду не переставал давить сердце, и куда бы ни обращались мысли, всюду встречали они один только таинственный мрак и зло. Всё доброе, честное, светлое и чистое точно вымерло, торжествующее зло надвигалось всё ближе и ближе, а помощи ждать было не от кого и неоткуда.