Звезда на одну роль
Шрифт:
— Пчелы из Ада, они прилетят! О, теперь-то они прилетят сюда целым роем! Ибо одна из них, самая первая, — я! Я!
Лели принесла ему вина. Ее руки, окольцованные браслетами, мелко дрожали. Зубы синьора Гиберти стучали о край бокала.
— Я прямой потомок римлян, мой друг. Я всегда мечтал увидеть гладиаторский бой, — шептал он. — И вот я увидел. Мечта сбылась. Но как! Кто бы мог подумать. И где!
Верховцев молчал. Он был потрясен до глубины души. Он слушал себя, анализировал. На этот раз его ощущения были совершенно иными. Совершенно.
— И вы действительно уверены,
— Да. — Верховцев убедил себя, что так оно и было, и ему хотелось убедить художника. — Да.
— Но Уайльда никто не может упрекнуть в жестокости! — воскликнул Гиберти.
— Разве жизнь может быть жестока? — Верховцев в изнеможении опустился на ковер. — Разве это не ваши слова?
— Да-да, несомненно, но... — Гиберти сумасшедшими глазами, в которых метались страх и восторг, оглядел Зал Мистерий. — Но этого просто не может быть! Я не верю самому себе!
— Но это было. И прошло. Новое ощущение в копилку опыта жизни. Новый стимул ее. Вы удивлены, синьор Анджелико?
— Да, мой друг. Да! Вы поразили меня. Это не то слово, какое я хотел бы сказать. Это слишком тусклое слово для выражения моих чувств. Вы...
— Не я. — Верховцев снял с головы тиару. — Я только раб Мастера, черный невольник в серебряном ошейнике. Он создал это. Он сказал, Оскар О'Флаэрти Уайльд: «Я изменил души людей и облик вещей. Все, что я делал, изумляло. Я взял пьесу, самую ее объективную форму, какая известна искусству, и сделал из нее средство выражения глубоко личного, что есть во мне. Я наделил ее новой красотой. Я пробудил воображение своего века». Это все он, Оскар О'Флаэрти Уайльд.
— Он. — Гиберти закрыл глаза. Смуглая подагрическая рука его впилась в валик дивана. — Он был дьявол, ваш Уайльд, это комплимент, заметьте. И вы дьявол. Очень молодой, очень обаятельный. Дьявол.
— Так пчелы прилетят ко мне? — тихо спросил Верховцев.
Гиберти кивнул. Через день он покинул Москву, а за два часа перед отлетом его секретарь привез в особняк в Холодном переулке подарок для синьора Верховцева. В сафьяновом футляре лежал акварельный рисунок Гиберти:
«Лорд Альфред Дуглас в роли...»
Да-да, в той самой роли, столь талантливо снова исполненной Олли и той нежной белокурой девочкой, говорившей со смешным оканьем по-волжски, которая так поразила его. Первоначальная стоимость рисунка, как узнал впоследствии Данила по просьбе Верховцева, по оценке аукциона Кристи, равнялась двумстам тысячам долларов.
Почин был сделан: первая пчела принесла первый мед. И он на вкус казался и сладок и горек. Это и было начало всего. Гиберти имел в Европе множество друзей. И они проявили не более здравого смысла и не менее любопытства, чем создатель «Совокупления в Эдеме». Можно было заводить картотеку, ждать заказов на места в зрительном зале.
Они вскоре последовали. Господин Ямамото — автомобильный король из Страны восходящего солнца — был не первым, кто хотел увидеть все от начала до конца. Не первым и не последним... Даст Бог, не последним. Даст Бог. «Не кощунствуй, — оборвал себя Верховцев. — Не Бог, а...»
Тут в зале зажегся свет. Первое действие «Волшебной флейты» кончилось, наступил антракт. Мимо их ложи прошла стройная шатенка в открытом белом платье с ниткой жемчуга на шее. Она в упор смотрела на Данилу. Глаза ее сияли. Данила наклонился к Олли и нежно поцеловал его в губы прямо на ее глазах. Шатенка резко отвернулась. Ее лоб, щеки, шея под жемчужным колье стали клюквенного цвета. В оркестровой яме кто-то настраивал виолончель.
Глава 21
ГОЛОВА КРЕСТИТЕЛЯ
Все воскресенье Катя отдыхала: нежилась в ванне, лежала на диване, с наслаждением перелистывая свою любимейшую книгу: «Наполеон Бонапарт. Воспоминания».
Кравченко, явившийся из спортивного зала, бросил хмурый взгляд на книгу — готово дело, приступ меланхолии, или, как он говаривал, девичий бонапартизм. Он от всей души ненавидел и эту книгу, и это Катино состояние души. «И кто ей только вбил в голову, что она сможет написать роман о Наполеоне? Какой идиот впервые обнадежил ее, что она станет писательницей? — думал он тоскливо. — Как начались эти литературные бредни, у нас с ней все вкривь и вкось поехало...»
— Кать...
— Что?
— Ты в тот магазин на Кузнецком пока не лезь. Я сам на него сначала погляжу, — предупредил он. Надо ведь было хоть что-то сказать! Молчание становилось тягостным.
— Хорошо. — Она подняла голову от книги, улыбнулась вроде ласково, а глаза — пустые, нездешние. Там она, в Египте, со своим треклятым Бонапартом... Кравченко в сердцах швырнул на стул махровое полотенце, вытащенное им из сумки.
— Ты работать сегодня будешь, да? — Он старался, чтобы его голос звучал как можно более равнодушно.
— Мне хочется кое-что почитать. — Она снова углубилась в книгу. — И подумать.
— Ладно, думайте, шевелите мозгами, мисс. Мне все равно отъехать надо. К отцу заскочить. — Кравченко рывком застегнул «молнию» на кожаной «мотоциклетной» куртке. — Ну, в общем.., я тебе позвоню в понедельник насчет этого портного.
— Хорошо. — Она даже не подняла головы. Кравченко покинул ее квартиру, стараясь не хлопать дверью. Он не терпел, когда она предпочитала ему других — даже этого бумажного Бонапарта.
А Катя отдыхала и сердцем, и душой. Когда Кравченко ушел, она достала из книжного шкафа маленький портрет в деревянной рамке и положила его перед собой: «Портрет императора».
Вадька злился, когда она его разглядывала... Да... Одиночество... Одиночество ей просто необходимо. Если иногда не будет полного, абсолютного одиночества, ее жизнь превратится в сущий ад. Она вспомнила строки стихотворения, поразившие ее точностью отражения того душевного состояния, которое порой накатывало на нее вроде бы ниоткуда: «Глазами с Бонапартова портрета уязвлена...» Другие в шестнадцать лет влюбляются в киноактеров, а она.., ее вот угораздило влюбиться в императора французов, да так, что... Уязвлена... Вот оно что. Ни у одного мужчины в мире не было таких глаз, как у НЕГО. Ни у одного.