Зяблики в латах
Шрифт:
– Я говорю загадками? Не дай боже, мои загадки разрешит вам сама жизнь, господин офицер…
– …Льгов, Севск, Дмитриев, Дмитровск… – идут вперед, дядя…
– Дмитровск, Дмитриев, Севск… Севск… Севск… Черт! Вот бои, должно быть!..
– Оставьте газеты. И вам не наскучит? – почти каждый вечер приходил к нам сын соседа, молодой ротмистр Длинноверхов, не знаю какими бесконечными командировками примазавшийся к Харькову. – Газетные известия – всегда только контррельеф фронта. Поняли? Ей-богу, не понимаю, что тут интересного: приводить всю эту чужую брехню к
– Ротмистр!
– Знаю, что не корнет. Потому и говорю так, поручик. Прежде всего, заметьте, – это спокойные нервы. Восторг же и тревога для них равно вредны. Поняли? Пойдемте-ка лучше в город.
В городе лужи были уже скованы льдом. Падал мелкий снег, сухой и колкий.
– Романтизм может быть создан. Его и создали. Но я, поручик, человек с железным затылком! – уже на Сумской говорил мне ротмистр. – Нужно глубоко в карманы опустить руки, научиться свистеть сквозь зубы и проходить сквозь все события. Не оборачиваясь. Поняли? Одним словом, нужно иметь железный затылок. А у вас затылок гут-та-пер-че-вый. И это от романтизма, поручик. Романтизм, как известно, ослабляет организм. Говорю рифмованно, чтоб лучше запомнили. Зайдем, что ли?
Мы зашли в какой-то подвал, освещенный лиловыми огнями. Стены подвала были разрисованы острыми треугольниками. Окна задрапированы. Глухой гул многих голосов встретил нас и поплыл над нами, качаясь.
Мы отыскали свободное место и заказали ужин. За круглым столиком около нас пировали три офицера-шкуринца и молодой чернобровый юнкер. Когда мы вошли, они только что оборвали какую-то песню. С ними сидела декольтированная женщина, с густыми рыжими волосами, перехваченными вокруг лба широкой черной лентой. Женщина была пьяна и, выше колена освободив из-под юбки ногу, водила носком лакированной туфли направо и налево. Офицеры-шкуринцы тяжело ворочали головой, пытаясь поймать глазами кончик ее туфли.
– Ножку!.. Ножку, моя Мэри!.. Выше, божественная! – в пьяном пафосе кричал один из офицеров, пытаясь схватить Мэри за подвязку. Но Мэри спокойно отстранила его руку и гордо откинула рыжую голову, огненную под лиловою лампою.
– Выше? Голоса выше, господа офицеры!
– «Черная лента, черная лента», – пьяными голосами гаркнули шкуринцы.
– Выше!..
– «Ты нам даришь любовь!»Да-вайте деньги, да-вайте деньги,А не то мы пу-стим кровь!..– Выше!!! – и носок лакированной туфли метнулся вверх, ударив по губе одного из офицеров.
– Ротмистр, идемте, – сказал я и привстал, опираясь на палку. Но ротмистр взял меня за локоть.
– Руки в карманы, поручик, и наблюдать! Сие наше занятие называется тренировкой.
Рыжеволосая Мэри, облокотившись на столик, смотрела на шкуринцев прищуренными глазами. Вдруг, опустив за декольте руку, достала золотой нательный крестик.
– Ротмистр, идемте!
Но
– …награда и память обо мне, – говорила, играя крестиком, Мэри. – Тому, кто из вас окажется самым сильным и выносливым… – И, засмеявшись, она оправила черную ленту и встала. – По алфавиту… Вы, юнкер Балабанов, идете первым.
Юнкер медленно поднялся, звякнул шашкой о сапоги и, допив стакан, пошел вслед за Мэри к каким-то завешанным красной портьерой, дверям.
…На улице мигали бледные фонари.
Было около полудня. Я шел из лазарета. Опять выпал снег. По притоптанным панелям ходить было скользко, но домой мне еще не хотелось. Опираясь на палку, я долго бродил по улицам, вышел наконец на Пушкинскую и пошел к лютеранской кирке, наблюдая, как веселой гурьбой бегали школьники, бросая друг в друга пригоршни рыхлого снега.
– А! Здравия желаю!
Я быстро обернулся.
Передо мной, в длинной кавалерийской шинели николаевского сукна, с погонами штаб-ротмистра, при шпорах и шашке, стоял Девине. Приветливо улыбаясь прищуренными мягкими глазами, он протянул мне руку.
– Поручик!.. А!.. Поправились? – Девине был навеселе. – Поручик!.. Гора с горой… Вспрыснем за ваше выздоровление… А?
– Подождите! – Я быстро оттянул руку. – Подождите, сэр! Прежде всего скажите, когда и кем вы произведены?.. Из санитаров да сразу в штаб-ротмистры?
– Ах господи! – Девине засмеялся. – Да разве так встречают старых друзей?! Так сказать, семья дружных офицеров… э-э-э… возрожденная в традициях Корнилова и Алексеева…
– Слушайте! Я не контрразведчик и не полицейский. Я просто офицер-фронтовик. А потому, если вы немедленно же не оставите меня в покое…
В пьяных, женственных глазах Девине скользнула стальная, уже не пьяная злоба. Он вздернул плечи, круто повернулся и быстро пошел на другую сторону Пушкинской.
Какая-то девочка, пробегая мимо меня, нагнулась.
– Вы это обронили? Да? – и, подняв с панели желтую лайковую перчатку, протянула ее.
– Нет, не я…
Девине – через улицу – подозвал извозчика и уже садился в сани.
Синагоги на Пушкинской улице и в Подольском переулке были переполнены молящимися. Пришло известие о погроме, учиненном войсками генерала Бредова, оперирующими под Киевом. В синагогах читали «кадеш».
Меркаса мы не видели целыми днями. Потом трое суток он постился.
– Вы, господин офицер, понимаете, что это значит?.. Вы понимаете? – десять тысяч евреев! А за что? Разве можно себе это только представить?..
– Вульф Аронович, да вы свалитесь с ног!
– Вульф Аронович, да поешьте!..
Но Вульф Аронович уходил в свою комнату.
– Я уверен, что он там у себя закусывает, – сказал нам как-то дядя, встал из-за стола и тоже пошел в комнату Вульфа Ароновича.
Вульф Аронович не закусывал. Он рыдал, вытирая слезы длинной седой бородой.
…Четыре дня бушевала над Харьковом вьюга. На пятый снег лег на улицы. Стихло.
Я вышел из дома, боясь прихода ротмистра Длинноверхова.