04-Версии истории (Сборник)
Шрифт:
— А кто строптивая? Мелисса?
— Я уж не знаю, кто строптивая у тебя, но в похожей пьеске, что я смотрел в Глостере… скверный текст, кстати, очень скверный, Бербедж прав совершенно… там ее звали, кажется…
— Черт ее знает, не помню. Но, думаю, это — Мелисса и ее стоит переименовать. Скажем, в Катарину.
— Думаешь, в Катарину?
— Думаю, думаю… Слушай, как ты вообще сочиняешь? Где план сюжета? Где список персонажей?.. Ты хоть знаешь, что у тебя дальше произойдет?
— Я же текст той, старой, пьески помню. Более-менее… Но я не хочу повторяться в точности, мне неинтересно. Я пишу новую пьесу, совсем новую! Я только использую старый сюжет, а имена — другие, место действие —
Смотритель спорить не стал. Он превосходно знал, что традиция сюжетных повторов тянулась с библейских времен и до славного двадцать третьего века, из которого он прибыл к Шекспиру. Заметил лишь про себя: как же быстро Уилл ощутил себя драматургом! Словно и не он поутру уверял графа, что слова для него — темный лес, в котором так легко заблудиться бедному актеру. А сейчас, почувствовав власть над словами, уже и не вспоминает, что она — дар. Со стороны. Еще точнее — дар со стороны графа Монферье, французского самородка, умеющего что-то там в мозгах переворачивать, перемешивать, переставлять. И хоть бы «спасибо» сказал…
Правда, на кой черт графу «спасибо»? А уж Смотрителю — тем более…
Но наглость-то, наглость какова! Это тоже — дар, почище умения «что-то там переворачивать в мозгах»…
— Может, — подтвердил Смотритель. — Пользуйся на здоровье.
— Я и пользуюсь, — подтвердил известное Уилл. — «Укрощение строптивой» — это просто песня, это в самое яблочко. Так ты точно думаешь, Катарина, да?
— А кто ж еще более строптив? Не Бьянка же… Тут ты прав: пусть вторую девушку зовут Бьянкой, вполне итальянское имя… Как там у тебя: «Таким путем сердец не покоряют… А не отстанете, так врежу от души вам по балде тяжелым табуретом… и с ног до головы измажу грязью». Это ж она — потенциальному жениху, если я не забыл старый сюжет. Ну просто фурия!
— Ты прав, пожалуй, — задумчиво согласился Уилл. — А больше женщин в старой пьеске не было, и у меня вроде не предполагается… Катарина, конечно, Катарина… — Оживился: — Я второй акт так и начну — с разговора сестер. Бьянка — тихая, нежная, робкая, а Катарина — вихрь! Ну точно: фурия!
Что-нибудь вроде: «Меня терпеть не можете вы, знаю! Все — для сестры! Она получит мужа. А я должна остаться старой девой? Мартышек нянчить где-нибудь в аду?.. А вот вам всем!..» — Он завелся и показал всем (а в действительности — графу) из вестный жест рукой от локтя, который, как не однажды убеждался Смотритель, равно существовал во многих странах во все времена. — Во как славно сказал! Дай-ка я запишу. А то забуду… — И Уилл, снова подняв с полу обломанное перо, припал к подоконнику и записал мгновенно сочиненное на обороте уже исчерканной страницы.
Смотритель успел посоветовать:
— Насчет «А вот вам всем!», Уилл… Мне кажется, для незамужней девушки — это не самый пристойный жест. Ну сделай ее хоть чуть-чуть помягче, поженственней… Как-нибудь так: «А мне остаться старой девой, что ли, и из-за вас в аду мартышек нянчить? Молчите! Сяду вот и буду плакать…»
— Это она-то — плакать?
— Она — юная дева, Уилл. Нормальная девичья реакция.
— Ты полагаешь?.. Ты так хорошо знаешь незамужних девиц? Откуда бы?.. Ладно, будь по-твоему. Но только лучше — так: «Молчите! Сяду вот и буду плакать, пока мне не удастся отомстить!» Характер должен быть во всем. Даже в обещании плакать. Заметь: плакать — от невозможности отомстить. Это по-нашему, никаких соплей!
Он опять швырнул перо и подул на бумагу, чтобы чернила быстрее высохли.
А песок-то я забыл заказать, подумал Смотритель, ну да ладно, завтра продолжим уже у меня в доме, а там я оборудую кабинет писателя по всем правилам, даже глобус прикажу доставить, чтоб видеть, где Падуя, а где Генуя. И где Лондон.
— На сегодня все? — спросил он у Шекспира.
— Есть очень хочется, — сказал Шекспир. — И от вчерашнего — ну ни в одном глазу. Знаешь, я теперь всегда буду сначала надираться как свинья, а утром — за подоконник и писать. Помогает — лучше любого снадобья. И пишется от души.
Не от души, а от меня, все-таки ревниво…
(слаб человек! Даже если он — высокого класса специалист Службы Времени)…
подумал Смотритель. Такое ощущение, еще подумал он, будто я здесь — слушатель, не более чем сторонний оценщик результатов творческого процесса. А то, что я этот процесс запустил — забыто мгновенно! Ну прямо черная, беспросветная неблагодарность, подумал Смотритель. Но унял ретивое, пристыдил себя: это — твоя работа, парень, что на тебя нашло?..
Сообщил Уиллу:
— Работать теперь будешь в моем доме. И пока пишешь, пьянство — побоку. Забудь о чем-либо, кроме пива или эля. И то в разумных количествах — для утоления жажды. Запомни, Уилл: ты пишешь, пока я корректирую… — притормозил на мгновенье: не чужое ли слово? На всякий случай поправился: — пока я контролирую твой мозг. Но как только я сниму контроль, ты снова станешь прежним Уиллом Шекспиром, и если и будешь помнить, что это… — указал на разбросанные по кровати листы, — сочинил ты, то повторить и тем более написать нечто новое не сумеешь. Пока я вновь не подключусь к твоему мозгу. Уж извини, такие у нас будут Правила совместной работы. — Подчеркнул: — Совместной!
— Как-то я не очень улавливаю смысла сказанного, — не без агрессии произнес Уилл.
— Сейчас уловишь, — перебил его Смотритель.
И снял менто-контроль. Ушел из мозга.
Не произошло ничего. Просто ребенок, не поддерживаемым рукой мамы (или папы), плюхнулся на пол. Повторим: он еще не знает, что умение ходить — навсегда.
— Не улавливаю, — повторил Шекспир, но уже менее агрессивно.
Скорее — с недоумением.
Помнит, констатировал Смотритель, память о творчестве осталась и, разумеется, не будет его покидать. Это именно — разумеется, то есть естественно, но пока, в Начале, не слишком хорошо для выстраивания Мифа. Придется (опять же — пока) навязывать ему новую линию поведения, причем — абсолютно несовместимую с его амбициями, которые проявляются слишком явно. Вот вам вопрос на засыпку, мсье Монферье: как убедить самодовольного гения в том, что он на самом деле — гений лишь для избранных знать об этом? А для мира — актер на третьих ролях? Как вбить ему в башку мысль о том, что он никогда не сможет выдать написанное им… (действительно им!)…
за написанное им, pardon за навязчивую тавтологию? Пока меня в нем нет, он действительно — актер на третьих ролях. Всего лишь. Какой угодно: умный, остроумный, легкий на слово (произнесенное), обаятельный, компанейский… Но — актер. А драматург (или берем круче: Великий Бард) — это тоже он, но — плюс Смотритель. Или, если Шекспиру так понятнее, плюс граф Монферье, тайный коддун из далекого Лангедока, имеющий власть над чужими мозгами. Есть власть — Бард. Нет власти — актер. До поры. А когда придет пора самостоятельности — неведомо. У всех по-разному, если собрать опыт Смотрителя… И вот он бьет себя в грудь и кричит: это я написал, Бард — это я! А ему со всех сторон: ну-ка докажи! Вот тебе бумага, вот тебе чернила — пиши, Бард. И что? И ничего…