11 сентября и другие рассказы
Шрифт:
Часть I. Рассказы от первого лица
Исповедь пушкиниста в Америке
Через полчаса наступит новое тысячелетие и
Меня отдали в школу для получения обязательного образования и мои одноклассники быстро просветили меня в том, что морда у меня — жидовская. Было это абсолютной правдой, но мне не нравился тон, которым эта правда доводилась до моего сведения и я кулаками отстаивал свое право этой правды не слышать. Наверно, у меня это получалось лучше, чем у других «инвалидов пятой группы» ибо я своего добился довольно быстро. А у тех, других это заняло много лет. Их никак нельзя было назвать «мордами», это были маленькие, худенькие еврейчики, очкарики, которые были рождены учеными, врачами и адвокатами, но поставленные в суровые условия советской действительности, они стали заниматься силовыми видами спорта и к старшим классам добились того, что обидных эпитетов не произносили даже за их спиной.
В этой же, очень средней школе, учительнице русского языка, несмотря на все ее старания, не удалось отбить у меня любовь к литературе вообще и к Пушкину в частности, но реализовать эту любовь мне удалось только много лет спустя, ибо мои родители, как и все еврейские родители, не хотели, чтобы я шел в армию, поэтому они регулярно промывали мне мозги, убеждая, что поступать надо не туда куда хочется, а куда надо. И я выбрал институт, в котором, во-первых, была военная кафедра, во-вторых, туда еще брали евреев и, в-третьих, он был недалеко от дома.
И только после 15 лет подневольного образования я занялся тем, что любил больше всего: я опять стал учиться, теперь уже на курсах экскурсоводов. Окончив их, я начал водить экскурсии по Пушкинским местам. Это называлось «халтура», но она приносила мне гораздо большее удовлетворение, чем основная работа. Я вообще переселился в XIX век. Все интересные люди России того времени стали моими хорошими знакомыми. Я знал, чем они жили, с кем встречались и о чем спорили. Я пытался уйти от окружающей меня действительности, но она упорно обступала меня со всех сторон и настойчиво напоминала о себе.
Мои друзья стали собираться в дорогу и я, конечно, хотел ехать с ними, но девушка, с которой я встречался и которая за время наших встреч чуть три раза не вышла замуж, остановила, наконец, свой выбор на мне. А она не хотела даже слышать об отъезде, ибо воспитывалась в семье верноподданных коммуноидов и ей очень нравилось жить в Москве в эпоху развитого социализма.
И я заметался. Как многие молодые люди я хотел все: уехать в Америку, жениться и взять с собой Пушкина. Это противоречило здравому смыслу и, описав ситуацию своему другу, я задал ему вопрос, на который не смогли ответить ни Ленин, ни Чернышевский. «Что делать?» — спросил я его. И он с легкостью гения ответил мне тоном старого раввина:
— Если ты очень хочешь ехать и не очень хочешь жениться — езжай и не женись; если ты очень хочешь жениться и не очень хочешь ехать — женись и подожди; если ты не очень хочешь ехать и не очень хочешь жениться — не женись и не езжай.
Своим советом он взял у меня патент, который я так и не смог обойти.
И я женился, и стал ждать. Но это не было пассивное ожидание: каждый день его был заполнен сионистской пропагандой и антисоветской агитацией.
Между тем я узнал, что такое счастье — это иметь красивую жену. Правда, скоро я понял, что такое несчастье — это иметь такое счастье, ибо печать в паспорте означала конец тех ограниченных свобод, которые предоставляла мне страна победившего пролетариата. Мне четко указывали, куда пойти, что одеть и с кем встречаться. Мне говорили, что надо есть и в каких словах выражать восторг от принятой пищи.
— Да не буду я есть эту гадость, не нравится она мне.
— Как так? Все едят и всем нравится, а тебе не нравится?
А кто это все? — это мужья ее приятельниц, которых терроризировали также, как и меня. Мы называли это красным террором, а женщины, желая подсластить пилюлю, уточняли: пре-красный.
Я смотрю на свадебные фотографии и мне кажется, что это было вчера, ну, ладно, позавчера, но помню-то я это так, как будто все произошло сегодня утром. Вот мы стоим в окружении родственников и знакомых, из которых «иных уж нет, а те далече». Вот мы расписываемся в какой-то книге, вот пожимаем руку депутату, махровому антисемиту, который под звуки Мендельсона поздравляет двух евреев с тем, что они образовали новую семью и теперь законным путем могут начать плодить потомство на его родине.
А вот наш последний внебрачный поцелуй. Хотя нет, предпоследний. Фотограф, который к часу дня был уже здорово навеселе, сделав снимок, стал недоуменно крутить в руках камеру, а потом, заикаясь и путаясь в словах, извиняющимся голосом выдавил из себя:
— Ребята, ничего не получилось, повторите еще раз, с другой выдержкой.
И мы повторили, с другой выдержкой, а потом еще раз, с третьей выдержкой, а потом еще много раз с разными выдержками. Вероятно, от частого повторения у нас родилась девочка, в которой мы не чаяли души. И так я любил эту живую куклу, что мне очень хотелось сострогать ей младшего братика, но жена уклонялась от моих кавалерийских наскоков, всегда заканчивая наши дебаты одной и той же фразой: «Хочешь — рожай». Конечно, я хотел, но не мог, ибо природа создала меня для другого.
Я смотрю на фотографию и понимаю, почему у меня язык не поворачивался назвать жену своей половиной: я был хорошо упитанным молодым человеком, а она, также как и теперь, была маленькой, худенькой женщиной. Я называл ее своей четвертинкой. И при виде ее испытывал такую жажду, что даже когда принимал ее по нескольку раз в день, мне все равно было мало.
А вот другая фотография. Сделана она уже в другом месте, в другое время и с другими людьми. Опять это наша свадьба, только теперь фотография уже цветная, а свадьба серебряная. Опять мы целуемся, но выдержка уже не та… И хотя по-прежнему я испытываю жажду при виде своей четвертинки, но теперь я на строгой антихолестерольной диете и принимаю ее раз в неделю, да и то не всегда. Зато теперь на фотографии я вижу свою дочь. Она уже взрослая женщина, которая большую часть своей жизни провела в Америке. Конечно, она ориентируется здесь гораздо лучше, чем мы. Наверно, поэтому на наших семейных советах она является председателем с правом последнего слова; статус наблюдателя с совещательным голосом принадлежит моей жене, а роль народа, который продолжает безмолвствовать, осталась за мной.
А началось это перераспределение ролей 10 лет назад, когда перестройка перешла в перестрелку и я сказал жене, что хочу ехать. Она почувствовала, что на сей раз дело одними словами не ограничится и стала метаться, как птица в клетке. Она предпринимала все возможное, чтобы удержать меня в этой клетке, она не хотела видеть открытую дверь, которая вела на свободу. Она просила и умоляла, она плакала и устраивала скандалы. Мне было жалко на нее смотреть, но я не сдавался. Тогда в последней, отчаянной попытке она обратилась к своему птенчику, которому было тогда 12 лет.