1795
Шрифт:
Блум хмыкнул, зажмурился, развел руками, а когда открыл глаза, Винге уже не было. Он поежился – снова зарядил дождь.
– Черт знает что… – прошептал Блум. – Наваждение. Может, и вправду Призрак Индебету дергает тебя за ниточки и нашептывает слова?
5
Что-то мелькнуло в углу глаза… не более того. Игра света и тени, внезапно возникший мираж. Какое-то движение. Даже не движение – намек на движение.
Эмиль закрыл глаза. В душевном сумраке, где нет других хозяев, кроме него самого, он может сам выбирать смысл и значение галлюцинации.
– Оставь меня. Ты – ничто. Прихоть памяти, навязчивая идея.
В памяти возникает вовсе не тот Сесил, который явился к нему в прошлом году в переулке – разлагающийся труп с застывшей предсмертной гримасой. Нет, это другой Сесил. Тот, кого он запомнил по их последнему свиданию. Блистательный студент, вернувшийся в родительский дом погостить на праздники. В расцвете сил, с открытым на все страны света будущим. Брат, которого он помнит с младенчества, но в то же время чужой человек. И он этого человека совсем не знает.
– Все это твоя работа. Ты – как шанкр, даже смерть не может прервать его гниение. Если бы ты не попросил Жана Мишеля о помощи два года назад, ничего бы и не было. Но как же… тебе нужна была его помощь. Ты нагрузил его сверх меры, он даже после твоей смерти пытается делать то, что намного превосходит его возможности. Ты использовал его, как инструмент, как рычаг, когда тебе не хватало собственных физических сил. А теперь… теперь настала его очередь, и он сделал то же самое. Но он сделал скверный выбор. В чем я могу его обвинить? Разве что в своих собственных ошибках. Он, само собой, хотел только хорошего, но этого мало. Этого мало, Сесил! Наши благие желания обернулись гибелью более чем ста детей.
Порыв холодного ветра с востока недвусмысленно намекнул: жди непогоды. Эмиль вздрогнул и потер озябшие плечи.
– Я еду на север, Сесил. Блум нашел уезд, где родился и вырос Сетон. Не скажу, что знаю, что меня ждет. Если б знал, сказал бы. Но, если удача не отвернется окончательно, какая-то польза, может, и будет. Ничего другого придумать не могу – это раз. А два – Стокгольм у меня как кость в горле. Как ты мог здесь жить – вне моего понимания.
Эмиль оглядел свое имущество и не нашел почти ничего, что стоило бы взять с собой.
И эта девушка… Она исчезла, нигде не появляется, но Жан Мишель места себе не находит. Она не оставляет его в покое. С этим надо как-то кончать, любой ценой.
Он начал паковать кофр. Что-то все-таки надо взять, дорога неблизкая. Совал все подряд – кофр большой.
Ясное дело – что бы он ни говорил, это, несомненно, любовь. Я ему не завидую. Если она, как Кардель говорит, уже оттолкнула его раньше, то с чего бы теперь ей бросаться к нему в объятия? Он и есть главный виновник. А что касается внешности, он и так особой красотой не отличался, а уж после пожара…
Эмиль прервал размышления и тряхнул головой, будто хотел сбросить наваждение, и произнес вслух:
– Ничем я ему не обязан! Какое право он имеет ждать моей помощи? Придет время, и я с чистой совестью сделаю шаг в сторону. Пусть идет своей дорогой и разбирается сам.
В тишине тиканье роскошных часов Сесила казалось оглушительным. Эмиль прекрасно помнил: почти всякий раз, когда логика вступала в противоречие с чувствами, Сесил испытывал затруднение. Это воспоминание почему-то его разозлило. Он вслушался в эхо произнесенной фразы: «…разбирается сам…» – и она показалась ему неубедительной. Посмотрел в зеркало – в очередной раз поразило почти портретное сходство.
– Всю жизнь я хотел быть похожим на тебя, Сесил. И только теперь, когда я понял, чего стоит их восхищение… Шулерство и ложь. Ничего так не хочу, как повернуться к ним спиной, и поскорее. Как только доделаю все, что должен доделать. Я всю жизнь под замком… сначала отец, потом сестра, потом вино, а в итоге – я сам. Я и есть моя тюрьма. Но ты и сам знаешь, ты же у нас ученый: ничто новое не прорастет, пока не расчистишь старое. Вот этим я и занимаюсь. Ничем другим. Я тоже хочу жить, как и все. И чем дальше отсюда, тем лучше. Теперь я понял: не хочу быть, как ты, Сесил. Я хочу оставаться собой, мне плевать, что делают и говорят остальные.
Эмиль наклонился поближе к зеркалу и встретился глазами с братом.
– И ты скоро исчезнешь. Ты привидение, мираж, тебя не существует. Галлюцинация. Когда закончится вся эта история, твоя роль в пьесе окончена. Для меня каждый шаг в этом расследовании – каинов шаг. Но погоди… оставлю Стокгольм, исчезнешь и ты. Я про тебя забуду.
На улице под окном кто-то затянул пьяную песню. Эмиль покрылся гусиной кожей – настолько явственно представилось ему жгучее и ласковое прикосновение перегонного к слизистой глотки, как оно без сопротивления, будто раскаленная стрела, проникает в тело, освещает самые темные уголки сознания и помогает понять: они пусты.
В такие моменты ему особенно тяжело.
Зажмурился и прошептал:
– Я докажу вам, что вы ошибались. И ты, и отец. Я докажу вам, что выбранные вами пути – не единственные. Все будет, как я того захочу.
6
В толпе она видится ему постоянно. Но это не она. Каждый раз не она. А во сне – как живая. Один и тот же сон, поэтому он старается не спать. Зимой было нетрудно: как бы ни ложился, какую бы позу ни принимал – тут же вскакивал от боли. Даже прикосновение одеяла ощущалось как ожог, будто языки пламени опять и опять лижут тело. Он мог только сидеть, и то в строго определенной позе, вынужденной, как сказал Винге. Но теперь волдыри прошли, и ничто больше не удерживает его в бодрствующем состоянии. Кожа кое-как зажила и напоминает оплывшую свечу: на месте бывших ожогов остались грубые рубцы. Еще болезненные при прикосновении, но Кардель не обращает внимания. Невыносимое жжение, что в первые недели облегало все тело, как плотно сидящее белье, отступило. Осталась только резь в культе, но это не привычная жующая ломота, не ощущение постоянно перемалывающей кости якорной цепи «Ингеборга». Это острая боль, появившаяся в кошмарные секунды, когда он топил Эрика Тре Русура в овечьем корыте. Боль, ни за что не желающая отступать. Он даже вскрикивает иногда, а ведь в свое время молча, сжав зубы, следил, как фельдшер ржавым рашпилем обтачивает острые края отпиленной кости.
Но нельзя же вообще не спать… сон все равно выжидает удобный момент и валит борцовским захватом. Опять и опять бежит он по пылающему дому со свертками в руках. Карл и Майя, крошечные нежные тельца. Падает, теряет, вновь бежит с пылающими волосами. Бесполезно – ее дети погибли, и это его вина. Протянутая рука помощи обернулась кошмаром. И тут же появляется она. Раз за разом молит он о прощении, но она будто не понимает язык, на котором он говорит. Молчит. Оглохла от горя. Кардель чувствует свое ничтожество: все, что бы он ни говорил, в ее ушах не более чем досадное жужжание запутавшейся в гардине мухи. Оглушена горем. А может, и вправду не понимает, лишилась рассудка – еще одна жизнь на его совести. Иногда сон заряжает иные капканы, капканы невыносимого стыда. Он просыпается с колотящимся сердцем.