1937. Русские на Луне
Шрифт:
Кто это стоит рядом с ней? Да ведь это тот рыцарь, что пришел в замок злодея и, убив его, освободил принцессу из заточения. Вот он, финал сказки — венчание, а сказку можно закончить всем известными словами: «Жили они долго и умерли в один день».
Священник зевал, подносил к лицу ладонь, чтобы прикрыть все время открывавшийся рот. Но он мог бы и не делать этого. Все равно ни Шешель, ни Спасаломская лица его не видели, потому что смотрели друг на друга, а за священником наблюдали в эти секунды лишь иконы.
Отступать было некуда — позади алтарь, уходящая вверх стена, вершина которой, изгибаясь, превращается
«Ха. Вот уж и не может летать?» — чуть не засмеялся Шешель, удержавшись только оттого, что успел подумать — как глупо он будет выглядеть в эту секунду, а священник подумает, что он рехнулся от счастья.
Он глаза вверх поднимать не стал. Он смотрел на губы священника, которые старательно произносили какие-то слова, но Шешель никак не мог уловить их смысл. Ему хотелось чуть повернуть голову влево, посмотреть на профиль Спасаломской, обведенный красным светом, который застрял еще и в волосах, сделав их полупрозрачными. Она сама излучала этот свет, как… как. Как просыпающееся солнце. Луне на небесах уже нет места.
Кажется, кто-то, согласно церемонии, должен стоять позади, держать над их головами короны, обсыпанные драгоценными камнями или их имитацией, но за их спинами раздавалось лишь сопение нищего, который в лучшем случае мог предложить свою грязную шапку. Из нее посыплются мелкие монетки. Поймав свет свечей, те засверкают, будто сделаны из золота.
Их обсыплют золотым дождем. Но, скорее всего, нищий уже спрятал монетки в своих карманах и расставаться с ними не захочет.
— Да, — сказал он, когда священник замолчал и уставился на него, ожидая что-то услышать. Ответ его удовлетворил.
— Да, — как эхо, которому нужно пойти слишком большое расстояние, вторила ему через несколько секунд Спасаломская.
Позже на пальце у него оказалось кольцо, а то, что было у него, он отдал Спасаломской, посмотрел на ее бледную руку, но она тут же убрала ее, не дав ему полюбоваться своей кожей. Тогда он перевел взгляд на ее лицо, уставился в глаза — большие, даже огромные, в которых можно утонуть, как в омуте. Вот откуда исходил ее свет. Даже если в церкви ветер задует все свечи, свет будет литься из ее глаз.
Из всех гостей на свадьбе присутствовал только нищий. Многие захотели бы поменяться с ним местами. Но все прошло слишком быстро. Вскоре их окружила ночь.
18
Он опирался о чугунную ограду набережной, смотрел на лениво колыхающиеся волны Невы, отдающие металлическим блеском, будто между камнями, в которые ее заточили, расстелили чуть мятую фольгу или разлили ртуть, и если постоять здесь подольше, то надышишься ядовитыми испарениями. Они начнут разъедать легкие, затем примутся и за все тело, как делают они это с камнями, которыми выложено русло реки, и со стенами домов, превращая их в осыпающуюся труху…
Солнце здесь, как и все остальное: дома, лица людей, было бледным, холодным. Будто и не солнце это вовсе, а луна. Луна. Дождаться бы ночи и полюбоваться ее сиянием.
— Как там — на Луне? — спросил Гайданов, когда они встретились.
— Холодно, — сказал в ответ Шешель, — но очень красиво.
— Я так и думал.
Они сели друг против друга в мягкие кресла с резными подлокотниками и ножками, а на спинках были вышиты аэропланы. Стены были оббиты деревом, местами из них прорастали стеллажи, на которых пылились модельки аэропланов: «Муромцы», «Сикорские», «Ньюпоры», «Альбатросы», «Капрони», «Юнкерсы», «Сопвичи», «Фоккеры», «Фарманы». Богатая коллекция, чем-то похожая на засушенных бабочек, многократно уменьшенных, точно те, кто составлял ее, научились у аборигенов Новой Гвинеи искусству уменьшать в размерах предметы. Те так поступали с человеческими головами, но выходило, что и с аэропланами можно сделать то же самое. Теперь это были безделушки, но Гайданов, смотря на них, вспоминал бои, в которых участвовали аэропланы этих моделей, затмевая небеса своими тенями. Им было тесно там.
— Может, чаю? — спросил Гайданов.
— Чаю? Да, пожалуй.
Он всю ночь провел в вагоне скоростного экспресса «Синяя стрела», который опять курсировал на железнодорожной линии Москва — Санкт-Петербург. Возвращалась былая роскошь. Вагоны были оббиты деревом, на стенах висели бронзовые канделябры, в ресторане столовые приборы были серебряными, а тарелки из китайского фарфора. Кресла в купе были мягкие, и тело не устало от них, но он лишь на пару часов смог сомкнуть глаза, выспаться, конечно, не смог, хотя стук колес на стыках рельсов всегда хорошо убаюкивал его. Все думал, что скажет ему Гайданов. Теперь он чувствовал тяжесть в голове, слова давались с трудом, но, может, разговорится еще.
На стене висел огромный пропеллер с «Ильи Муромца». Одна из его лопастей треснула и чуть закоптилась. На этом аэроплане, подбитом германскими истребителями, Гайданов падал, но он остался жив, отделавшись несколькими шрамами и переломом ноги, а от «Муромца» сохранился только этот пропеллер.
Как он остался жив в той катастрофе? Бог его знает. Всех их охраняли добрые ангелы. Иначе они разбились бы на первом вылете. Тот, кто рожден ползать, летать не может. Но создатель ошибся, не дав им крылья при рождении. Пришлось эту ошибку исправлять.
Аэропланы так мало жили на войне, что конструкторы предлагали до предела упростить их кабины, превратить в нечто, где даже спартанцы, не привыкшие к роскоши, все равно почувствовали бы себе неуютно. Зачем строить на века, если они максимум через три месяца все равно сгорят?
Где-то в этом кабинете, может, в одном из выдвижных ящиков массивного резного стола или на книжных полках, стояли альбомы с фотографиями всех пилотов, которые служили в эскадрах Гайданова. Сотни и сотни лиц. Многие из них не знали друг друга, потому что большинство из тех, кто начинал эту войну, не дождались ее окончания. А аэропланы, возле которых они фотографировались, тоже давно стали пеплом.
Гайданов за те месяцы, что они не виделись с Шешелем, сильно раздобрел, набрал килограммов десять и теперь поднимался с кресла с трудом, опираясь руками о поверхность стола. Он стал похож на огромного, разлапистого медведя.
Когда Шешель оказался в этой комнате, окинул ее взглядом, в его голове стало тесно от нахлынувших воспоминаний. Они давили на черепную коробку, как вода в перегретом паровом котле, и, чтобы голова не взорвалась, надо было выпустить немного слов на волю, ослабив их давление.