1979
Шрифт:
И еще он сказал: чтобы критиковать Мао, нужно знать его – Мао – мысли. Я прочитал маленькую красную книжечку с начала до конца и потом вновь и вновь ее перечитывал; по ночам я вполне мог читать, потому что в спальном бараке с потолка свисала постоянно горевшая неоновая трубка.
Каждый час глазок на двери барака открывался и кто-то из охранников заглядывал внутрь; того, кто в этот момент не лежал молча на спине на своих нарах, вытянув руки вдоль туловища, отправляли на самокритику.
Я всегда читал по ночам книжку Мао в течение ровно трех четвертей часа – или того временного отрезка, который я принимал за три четверти часа, – потом прятал ее под деревянный подголовник,
Поэтому мысли Мао Цзэдуна стали для меня – и я думаю, что человек, давший мне книжицу, на это рассчитывал, – чем-то близким, чем-то таким, что, собственно, находилось для меня под запретом; чтение маленькой красной книжки было в моем представлении равнозначно постоянно повторяющимся тайным визитам к преданному другу.
Итак, если заключенный признавал свою вину и раскаивался, он мог, исходя из этого, исправить себя. А исправившись, став новым человеком, мог обрести свободу: его тогда отпустили бы из лагеря, и он вновь занял бы подобающее ему место в обществе, среди своего народа. В этом и заключался смысл самокритики.
Что действительно было плохо в этом пересыльном лагере, так это то, что нам почти не давали пить. Воду намеренно экономили, то есть мы не могли ни говорить – если не считать сеансов самокритики, – ни пить вволю; то и другое я переносил ужасно тяжело.
Через десять дней у меня появились сильные боли в почках; когда я мочился, это, как правило, продолжалось лишь несколько секунд, мне приходилось с мучениями буквально выжимать из себя каждую каплю, и моча была темная.
Я видел, как некоторые другие заключенные пили собственную мочу, но от этого все делалось еще хуже. Они корчились от боли, не будучи в силах подняться с земли и хватаясь руками за бок. Каждый из нас получал на день полкружки воды, и все наши мысли с утра до вечера, да и по ночам тоже, крутились вокруг этих жестяных кружек. Это было ужасно – постоянно испытывать такую жажду.
Часто я проводил целые дни с закрытыми глазами, пытаясь представить себе журчание проточной воды; я думал о медном водопроводном кране, из которого непрерывно течет тонкая струйка, я слышал гул маленького горного водопада и видел ручей с мшистыми берегами в сырой, темно-зеленой лесной чаще. Во время этих снов наяву, которые часто длились часами, во рту всегда образовывалось много слюны, от чего переносить жажду было чуть-чуть легче.
Мою мысль будто кто-то направлял, а потом она притормаживалась, у меня возникало ощущение, что эта обусловленная здешним распорядком жажда есть результат определенного замысла, часть воспитательного механизма лагерной системы. И действительно, точно так же, как я постоянно думал и грезил об этой кружке, наполовину наполненной водой, я чувствовал, как где-то глубоко во мне растет желание самоисправления, желание чего-то такого, что будет одновременно принятым на себя долгом и окончанием моих мучений – долгом, в том числе и моральным, перед китайским народом и китайскими рабочими.
На сеансах самокритики партийные товарищи говорили о рабочем и солдате Лэй Фэне, который стал примером для всех благодаря своему неустанному самопожертвованию. Он, например, отдал свою кровь одному больному товарищу, а потом на полученные за это деньги купил подарки товарищам по полку. Он был тем, кто всегда чист душой, тем, на кого можно положиться. Существовал даже такой лозунг: «Учиться у товарища Лэй Фэня». Лэй Фэнь, правда, умер много лет назад, ему на голову упал ствол дерева, который был прислонен к какому-то грузовику, но дух Лэй Фэня, естественно, все еще жив; то, как этот человек жил, не имея никаких собственных потребностей, а только для блага других, казалось мне светлым путем, по которому каждый должен был бы пройти сам.
Несколько дней спустя меня вызвали в комнату, где проходили сеансы самокритики. Человек с родимым пятном, тот самый, который дал мне книжечку с изречениями Мао, сидел за столом и перелистывал, не поднимая глаз от блокнота, свои записи; еще несколько мужчин, тоже сидевших, курили сигареты; женщины, которая всегда била меня по лицу, среди них не было. Я подумал, что это хороший знак, но к тому времени я уже научился квалифицировать подобные мысли – и вообще, и в особенности, когда они возникали у меня, – как реакционные. На сей раз мне не приказали раздеться.
Ко мне подошел офицер, в зеленой форме и с тремя желтыми нашивками на обшлаге рукава. Он долго смотрел мне в лицо, пока я не опустил глаза, и потом спросил, готов ли я работать на благо народа. Я ответил, что да, конечно, готов.
Офицер сказал, что в нормальных случаях политзаключенных-иностранцев отправляют на свинцовые рудники Ганьсу, однако после тщательного рассмотрения моего дела партия пришла к мнению, что я способен перестроиться. Потому что, судя по некоторым признакам, я готов признать свои ошибки.
Кроме того, – тут офицер взглянул в направлении человека с родимым пятном, все еще погруженного в свои записи, – было замечено, что в свободное время я изучаю мысли великого председателя Мао. Партия расценила это как позитивный факт.
Однако все сказанное означает лишь то, что партия на ближайшее время удостаивает меня своим доверием. Мне не следует этим доверием злоупотреблять: на рудниках Ганьсу срок жизни заключенных не превышает шести месяцев, и ежели я сойду с пути перевоспитания, на который уже ступил, меня отправят туда немедленно и без всяких колебаний. Как бы ни была великодушна партия, она может быть и неумолимой, если индивид обманывает доверие народа.
Итак, мне предоставляют право работать – работать на полях в северо-западной части Народной Республики. Он назвал это Лаогай, «воспитание трудом». Мне дается шанс участия в освоении целинных земель; когда-нибудь, так сказал офицер, благодаря моему труду там смогут жить люди. Я поблагодарил его и пообещал приложить все усилия, чтобы народ во мне не разочаровался.
Двенадцать
На следующий день, незадолго до полудня, мне велели подняться в кузов грузовика. Внутри, под брезентовым тентом, было нестерпимо душно. На скамьях вдоль бортов места уже не оставалось, так что те, кто набился в кузов позднее, всю дорогу стояли на ногах. Это было не так плохо, как звучит, когда я рассказываю, потому что стоявшие поддерживали друг друга и в результате никто не выпал из машины, когда она подскакивала на выбоинах.
Мы ехали целый день, и ночь, и еще один день. Двое заключенных проделали в брезенте много мелких дырочек, через которые поступал свежий воздух и можно было выглядывать наружу. Но смотреть, собственно, было не на что – нам не встретилось ни одного телеграфного столба, ни деревца, вообще ничего.
Дважды в день грузовик останавливался и нам подавали канистру из-под бензина, наполненную водой; на короткой цепочке, обвязанной вокруг сливного отверстия, болталась жестяная кружка. Воды, по крайней мере, хватало на всех – не то что в пересыльном лагере. Я знал, что теперь все будет лучше.