1984. Дни в Бирме
Шрифт:
Конечно, само по себе это не было открытием. Уже тогда Уинстон не думал, что люди, исчезавшие в чистках, действительно совершали вменяемые им преступления. Но здесь имелось конкретное вещественное доказательство – осколок переписанного прошлого, вроде ископаемой кости, найденной не в подходящем пласте и рушащей геологическую теорию. Этого было достаточно, чтобы разбить Партию вдребезги, если бы, конечно, удалось донести это открытие до всеобщего сведения и разъяснить его значение.
Не мешкая, Уинстон взялся за дело. Едва увидев фотографию, он понял, что она собой представляет, и прикрыл ее листком бумаги. К счастью, когда он раскрыл газету, фотография оказалась перевернутой по отношению к телеэкрану.
Положив блокнот на колено, он отодвинулся со стулом как можно дальше от телеэкрана. Нетрудно было сохранить невозмутимое выражение лица; если очень постараться, можно управлять и дыханием, нельзя лишь регулировать стук сердца, хотя телеэкраны могли засечь и это. Он просидел так, вероятно,
Все это случилось лет десять-одиннадцать назад. Сегодня он, возможно, оставил бы фотографию у себя. Но даже сейчас, когда и сама фотография, и запечатленное на ней событие остались только в его памяти, ему казалось, что уже факт ее прошлого существования что-то менял. Хотя, подумал он, разве на самом деле контроль Партии над прошлым слабеет, если вещественное доказательство, которого больше нет, когда-то существовало?
Нет, сегодня эта фотография уже ничего не доказывала, даже если бы ее удалось как-то воссоздать из пепла. Когда он сделал свое открытие, Океания уже не воевала с Евразией и три мертвеца должны были бы предавать свою родину агентам Остазии. Кроме того, с тех пор их уже обвинили совершенно в другом. Два, три новых доказательства вины – он не помнил, сколько именно. Наверняка их признания уже много раз переписывали, и теперь первоначальные даты не имели никакого значения. Прошлое не просто менялось, оно менялось непрерывно. Самым кошмарным было то, что он никак не мог понять: зачем совершался весь этот масштабный обман? Сиюминутные преимущества фальсификации были вполне очевидны, но конечная цель оставалась загадкой. Он снова взял ручку и написал:
Я понимаю, КАК это делают, но не понимаю – ЗАЧЕМ.
А может, думал он уже не в первый раз, я сошел с ума? Может, это сумасшествие – быть одному против всех? Некогда безумством считалась вера в то, что Земля вращается вокруг Солнца, сегодня – вера в то, что прошлое неизменно. Вероятно, Уинстон один верит в это, а раз так, то он сумасшедший. Но его не очень это волновало, он боялся другого – вдруг он все-таки ошибается?
Он взял учебник истории и взглянул на портрет Большого Брата на фронтисписе. На него взирали гипнотизирующие глаза. Казалось, какая-то страшная сила сминает тебя, проникает в черепную коробку, давит на мозг и так запугивает, что ты отказываешься от всех убеждений, не доверяешь собственным чувствам. В конце концов Партия объявит: дважды два – пять, и в это придется поверить. Рано или поздно так и будет – вся их политическая логика требовала такого поступка. Ведь партийная философия отрицает не только важность опыта, но и саму реальность внешнего мира. Здравый смысл – вот ересь из ересей. А самое ужасное не то, что тебя убьют за инакомыслие, а возможность их правоты! В конце концов, а откуда мы знаем, что дважды два – четыре? Откуда мы знаем, что существует сила тяжести? Откуда мы знаем, что прошлое неизменно? А если и прошлое, и внешний мир существуют лишь в нашем сознании и наш разум можно контролировать – что тогда?
Но нет! Он почувствовал внезапный и самовольный прилив мужества. Непонятно почему, перед глазами всплыло лицо О’Брайена. Теперь он был абсолютно убежден, что О’Брайен с ним на одной стороне. Он вел дневник для О’Брайена, именно ему и адресовал. Это было бесконечное письмо, которое никто никогда не прочитает, но его адресовали конкретному человеку и придали этим определенную тональность.
Партия приказывает не верить своим глазам и ушам. Это ее главный, самый важный приказ. Сердце Уинстона упало, когда он подумал, какая гигантская силища противостоит ему, с какой легкостью любой партийный идеолог побьет его в споре, какие тонкие аргументы ему выдвинут, вещи, которых он даже не сможет понять, тем более опровергнуть. Однако правда была на его стороне! Прав был он, а не они. Простые, несмышленые, правдивые нуждаются в защите. Простые истины верны – вот за что надо держаться! Есть незыблемый мир, и законы его неизменны. Камень твердый, вода мокрая, предметы, которые ничто не удерживает, притягиваются к центру Земли. Проникшись чувством, что он обращается к О’Брайену и утверждает важную аксиому, Уинстон написал:
Свобода – это свобода утверждать, что дважды два – четыре. Если это дано, все остальное следует из этого.
VIII
Откуда-то издали повеяло жарящимся кофе – настоящим, а не кофе «Победа», – и запах его поплыл по улице. Уинстон невольно остановился. На пару секунд он вернулся в полузабытый мир детства. Затем хлопнула дверь, и запах сразу пропал, словно выключили музыку.
Уинстон прошел по улицам уже несколько километров, и варикозная язва начала зудеть. Второй раз за три недели он пропускал вечер в Центре досуга – это было опрометчиво, ведь все посещения, вне всяких сомнений, учитывались. Член Партии в принципе не имел своего личного времени и никогда не бывал один, кроме как в постели. Считалось, что если он не работает, не ест и не спит, то должен участвовать в каком-нибудь общественном досуге; а заниматься чем-либо, намекающим на склонность к одиночеству, даже гулять одному, всегда было рискованно. На новоязе для этого имелось слово саможит, означавшее индивидуализм и эксцентричность. Но этим вечером, выходя из министерства, Уинстон поддался чарам апреля. Никогда еще за этот год он не видел неба настолько нежно-голубого – и неожиданно мысль о долгом шумном вечере в Центре досуга, о скучных, утомительных играх и лекциях, о скрипучем панибратстве, смазанном джином, показалась ему невыносимой. Поддавшись порыву, он повернул в сторону от автобусной остановки и углубился в лабиринт лондонских улиц: сперва на юг, потом на восток и обратно на север – вскоре он затерялся в незнакомом районе и шагал куда глаза глядят.
«Если есть надежда, – записал он в дневнике, – то она в пролах».
Ему то и дело вспоминались эти слова, вроде некой мистической истины, очевидно абсурдной. Он оказался в каких-то неприметных бурых трущобах к северо-востоку от бывшего вокзала Сент-Панкрас. Уинстон шел по булыжной мостовой на улице, застроенной двухэтажными домишками с обшарпанными подъездами, которые выходили прямо на тротуар и странным образом напоминали крысиные норы. На дороге повсюду виднелись грязные лужи. Кругом кишмя кишели люди – шныряли по темным подъездам, мельтешили в узких переулках по обеим сторонам: девушки в самом соку с ярко накрашенными губами, юнцы, донимавшие их, тучные степенные матроны, сами бывшие девушками лет десять назад, согбенные старухи, косолапо шаркавшие по булыжникам, и босые оборвыши, игравшие в лужах и бросавшиеся врассыпную от сердитых окриков матерей. Примерно четверть окон на улице была выбита и заколочена. На Уинстона почти никто не обращал внимания, но кое-кто провожал опасливыми взглядами. У подъезда вели беседу две здоровые бабы, сложив на груди красно-кирпичные руки. Уинстон расслышал обрывок разговора:
– Да уж, грю ей, эт каешн хорошо, тока, слышь, была б ты на моем месте, ты бы сделала то же. Поучать-то легко, тока, грю ей, у тебя-то моих проблем нету.
– То-то и оно, – сказала ей другая. – В том-то и всешнее дело.
Грубые голоса резко смолкли. Бабы зыркали на Уинстона молча и враждебно, пока он не прошел мимо. Даже не столько враждебно, сколько настороженно, как смотрят на редкого зверя. Едва ли на такой улице часто видели синий комбинезон партийца. Бывать здесь без особой причины не стоило. Можно наткнуться на патруль, и тогда начнется: «Товарищ, можно ваши документы? Что вы здесь делаете? В какое время ушли с работы? Вы всегда так ходите домой?» и т. д., и т. п. Не то чтобы закон запрещал возвращаться домой разными маршрутами, но если о таком узнают, Мыслеполиция возьмет тебя на заметку.
Вдруг вся улица всполошилась. Со всех сторон тревожно закричали. Люди, точно кролики, стали шмыгать по дверям. Из подъезда чуть впереди Уинстона выскочила молодая женщина, запихнула в фартук игравшую в луже девочку и метнулась с ней обратно. В тот же миг из переулка выбежал мужик в смятом гармошкой черном костюме и завопил Уинстону, тыча в небо:
– Пароход! Гля, начальник! Башку пригни! Давай, ложись!
«Пароходами» пролы почему-то называли бомбы с ракетным ускорителем. Уинстон распластался лицом вниз. Пролы редко ошибались в таких вещах. У них словно развился инстинкт, сообщавший им за несколько секунд, когда падала бомба, хотя считалось, что бомбы с ракетным ускорителем летят быстрее звука. Уинстон прикрыл голову руками. Раздался грохот, от которого задрожали булыжники; спину ему забросало градом мелкого мусора. Поднявшись на ноги, он увидел, что обсыпан осколками от ближайшего окна.
Он пошел дальше. Бомба взорвала несколько домов в двух сотнях метров впереди. В небе висели черные клубы дыма, а под ними облако известки, в котором уже собиралась толпа, обступая развалины. На тротуаре возвышалась груда штукатурки, и в середине ее что-то краснело. Подойдя ближе, Уинстон разглядел оторванную человеческую кисть. Не считая кровавого обрубка, кисть была совершенно белой, точно гипсовый слепок.
Он отпихнул ее в канаву, а затем повернул направо в переулок, чтобы обойти толпу. Через три-четыре минуты он вышел из квартала, пострадавшего от взрыва, – здесь кишела обычная уличная жизнь, словно ничего такого не случилось. Было почти двадцать часов, и питейные заведения пролов (так называемые «пабы») ломились от посетителей. Засаленные распашные дверцы то и дело открывались-закрывались, обдавая улицу запахом мочи, опилок и скисшего пива. В углу возле выступавшего фасада стояли нос к носу трое мужчин: тип посередине держал сложенную газету, а двое других заглядывали в нее по бокам. Еще не успев различить выражения лиц, Уинстон понял по их застывшим фигурам, что они чем-то полностью поглощены. Очевидно, читали какую-то важную новость. Он миновал их на несколько шагов, когда вдруг троица распалась, и двое мужчин начали яростно спорить. Казалось, они вот-вот подерутся.