1993: элементы советского опыта. Разговоры с Михаилом Гефтером
Шрифт:
Глеб Павловский: Чего ты все-таки от меня хотел бы? Не подумай, что этим я перекладываю какую-либо ответственность за себя.
Михаил Гефтер: Я просто рад тому, что ты со мной, мне это хорошо. Ты выступаешь в нужной мне роли оппонента изнутри – это движет рассуждением, делая его более интересным. Потому что на любую вещь можно и даже нужно смотреть с некой иной точки зрения. И твоя точка мне не чужая. Она во мне присутствует, хотя присутствует как не вполне моя. Но она и не может стать вполне моей, тебе это надо допустить.
Когда мы с тобой говорим,
Пребывать в постоянной внутренней нерешительности – моя форма косности.
Потому ты ее стесняешься показывать? Это очень понятно.
Твои утешительные жесты, думаю, лишние.
Я сам себя никак не могу утешить. Других умею, а себя не могу почему-то. Себя трудно утешить. Что-то толкает нас к постоянной раздвоенности, при которой человек боится себе подобных. Вместе с тем проникнут сознанием существенной связи с ними.
Некое свойство человека в минуту страшного разлома вышло на свет в виде События. Едва разлом приоткрывается снова, на время События проступает фигура, именуемая личностью. Потом исчезает, отпластовывая культурой некое содержание. Культура – фиксация вспышек События интервалов, где заявляет о себе личность, чтобы, тут же погибнув, уйти и очистить мир. А в культуре нечто остается, добавляется и передается.
Симон (Кордонский) – здравый наблюдатель, хотя его манеры писания я не выношу. Тона докладных записок, в котором он почему-то пишет. Его примеры передают в карикатурной форме вещи довольно самоочевидные, но забавные. Зато относительно интеллигенции у него подмечено очень, очень верно. Интеллигенция, по крайней мере в русском ее варианте, – это место появления и прекращения личностей.
Чехов говорил о том, как хочет найти личность деятеля и не обнаруживает ее. Как все в русском человеке нестойко, непрочно и неприложимо к делу. А он очень ценил дело, этот странный писатель. Даже когда стал писать самые сильные вещи, наряду с ними отписывался барахлом и лишь к концу жизни, как в Мелихове6, осел, писал только настоящее.
Мне о себе неудобно писать. А говорить могу, интонация скрашивает нескромность. Надо форму найти. Можно наговорить на телекассету, даже название придумал – «Я был историком»7. Жизнь тому назад!
Я в такой форме, что интонационно все могу передать. А перевод интонации на письмо для меня чересчур сложен.
Да, я страдаю, видя, как в тексте теряется твоя интонация. Твое письмо иероглифично, а иероглиф интонацию не передает. Есть ритмика, но она не интонационная.
Не будучи способен адекватно перенести интонацию в письме, я ищу выход в иероглифичности. Это же вообще не я придумал, натура ищет. Как я не могу творить иначе, чем говорю, так не могу и писать иначе.
Не скажи. У тебя есть свое линейное письмо «А» и письмо «Б»8. Письмо «Б» – это записочки
А знаешь почему? Я тебе отвечу. А сейчас я пойду гулять.
…Мое существо тяготеет к реанимации прошлого в модусе влиятельного воспоминания. Чтобы увидеть прошлое законченным хотя бы в его оправданности. То есть завершенно неокончательным.
Сколько люди существуют – древность, раннее Средневековье, миграционные волны, – исчезали целые народы. Цивилизации погибали начисто, как Атлантида. Но есть третья сторона: каким-то образом наконец очертить самого себя, а у меня сердце к этому не лежит. Недостаток откровенности, может быть? Я не тяготею к исповедальному жанру как таковому. С другой стороны, наши мертвые, их живая личность. Хочу обо всех рассказать. Не знаю, как соединить их и во времени уложить сохранно. Может, начать больше рассказывать вслух и записывать? Чувствую, отстал, многого не прочел за эти годы. С другой стороны, нет то ли страстного желания жить, то ли желания много читать.
То, о чем ты говоришь, значимо ли все это еще для человека сегодня? Ведь он должен отринуть себя и влиться в струю, которую ты обозначил. Ему проще ее обойти.
Ну, я не притязаю на то, чтобы куда-то вести. Я хочу поделиться своим в качестве одного из предупреждений. Я могу представить себе будущее, при котором вечные опрокидывания историей повседневности сменятся работой внутри человеческой повседневности. И та обретет оправданную, санкционированную достаточность. Может, я сам не рад бы жить в таком мире, может, я задохнулся бы в нем, этого я не знаю. Ничего инструктивного в моих мыслях нет. И дидактике чужд, при слове «нужно» сразу спохватываюсь, что это не мое слово. Вопросительная форма кажется мне наиболее удачной для выражения мысли. Я должен напоследок попытаться отрефлексировать свои темы, весь их состав. Представить в связном виде, учитывая их серьезность.
Тогда лучше заново пройти по всем узлам, чтобы их связать. Пересечения судьбы, мыслей и политики – все это связав рядом ситуаций.
Но ряд оборван 1991 годом, и теперь в идеальном пространстве его надо связывать иным образом. Не наукой же логики, вот вопрос.
Я думаю, идти к логическому роману. Представить свой логический роман. Мне кажется, сейчас это наиболее интересно, идеологиями сыт не будешь. Но есть потребность объясниться. Не объяснить, а объясниться.
А ты сам не хотел бы записать что-нибудь из того, что мы наговариваем?
Нет, я бы не смог. Нет внутренней потребности, которая подскажет соответствующую себе форму. Нужен толчок.
Я хочу однажды пересказать наши разговоры. В виде интервью с тобой это немыслимо – твой авторский цензор не даст изложить их такими, как я слышу. Но, превратив тебя в литературного персонажа, я смогу избавиться от твоей цензуры. То, что ты делаешь, редактируя свои разговоры, совсем не то, что я слышу.