2012 Хроники смутного времени
Шрифт:
— А как вы угадали, что я лечу в Питер?
— Так ведь в военном билете написано: Антон Пожарский, призван Петроградским райвоенкоматом города Санкт-Петербурга,— на память процитировала она, недоуменно пожав острыми плечами.
Я хлопнул себя по лбу, кивнул и пошел на второй этаж, к своим первым на гражданке отдельной душевой, кровати и туалету.
Там я с сожалением разделся, потом голый прошел в душ и мылся в нем не меньше часа, наслаждаясь самим фактом безраздельного владения замкнутой от всех площадью, где была горячая вода, мыло и чистые до хруста полотенца. И где не было этих изнуряющих запахов
потных ног, преследующих меня все эти двадцать четыре месяца. «Пусть моется тот, кому лень
Два года я, как умел, встречал воспеваемые уставом ВС РФ тяготы воинской службы, хотя мой скромный вес не предполагал наличие удара килограммов в двести, как хотелось бы. Зато мой цинизм и уверенность в своей правоте делали меня смелым там, где трусили те самые пресловутые качки весом под сто двадцать килограммов.
Меня в нашем батальоне, конечно, не боялись, зато уважали — и наглые кавказцы, и вальяжные сибиряки, и простые до изумления кубанцы. Это помогло выжить там, где погибали чемпионы юношеских соревнований по вольной борьбе — ведь они умели бороться только на татами, по правилам и под присмотром честного судьи. Поэтому они быстро сдавались, когда какой-нибудь наглый Шамиль с десятком таких же наглых кунаков принимался бить их ночью, без судьи и без правил.
А я выживал — потому что приходил к этому Шамилю тоже ночью, пусть один, зато со своей циничной уверенностью, и, слегка придушив описавшегося с ночного страху молодого человека, говорил ему:
— Я завтра снова приду и доделаю это. Если ты, урод, от меня не отвянешь.
Таких эпизодов за годы службы у меня и было-то всего два, причем оба взорвали мою психику в первые же месяцы. Один случился с тщедушным, ло отчаянным дагестанцем, заправилой целого землячества таких же дерзких, как и он сам, молодых людей, другой— с огромным, но тупым сибиряком, не меньшим ублюдком, чем его кавказский антипод. Оба ублюдка, что интересно, «отвяли» после первого же моего ночного визита. Но я знал — если бы не «отвяли», я бы их действительно придушил. И они это тоже знали. Поэтому, собственно, и «отвяли» — ведь ублюдки тоже хотят жить. Собственно, последнее открытие и сделало меня уважаемым человеком в батальоне.
Но если бы в батальоне прознали про мою тщательно скрываемую слабость, мне настал бы неминуемый конец — зная слабое место человека, вы можете управлять им так, как считаете нужным.
Я не выносил запаха немытого тела — меня мутило от этого запаха так, что я терял над собой всякий контроль. Однажды, еще будучи «солобоном», то есть абсолютным парией в солдатской иерархии, я, сам от себя не ожидая, ударил «деда» за то, что он швырнул в меня своей грязной портянкой. Потом я с неделю по десять раз на дню мыл руки в ротном умывальнике, пытаясь забыть жуткий запах грязи и унижения, но этот запах упрямо сопровождал все последующие два года моей скучной казарменной жизни… А тот дед, кстати, затем повесился в ротной каптерке — но вовсе не из-за моей отчаянной выходки, а после письма с гражданки, в котором извещалось об измене оставленной без присмотра подруги-пэтэушницы.
Так что сейчас я не просто мылся в гостиничном душе — я смывал с себя запахи двух лет тщательно маскируемых страхов, двух лет идиотских, но строго уставных унижений, двух лет бессмысленных и страшных соревнований на выживаемость среди самых невероятных человеческих отбросов, достоверно описать которые не сможет никакой, даже самый талантливый писатель. Такие описания под силу только психиатру или патологоанатому, но эти тексты, к сожалению или счастью, не рассчитаны на широкую публику. Оно и правильно — публике нельзя расстраиваться, иначе она потом может сдуру проголосовать за какого-нибудь недодушенного мною юношу, всерьез приняв его за героя очередной, самой распоследней справедливой войны.
Полностью очищенный от армейской скверны, я вышел из душа в свою темную комнату и тут же увидел за окном идущий на посадку самолет.
Я быстро, буквально за сорок пять секунд, оделся, собрал чемоданчик и выскочил в коридор. Там суетились
десятки людей, и я понял, что могу отправляться в аэропорт. То есть мне пришло в голову, что, даже если это будет самолет не в Петербург, а в Москву или какой-нибудь Волгоград, я все равно улечу. Потому что это все равно лучше, чем сидеть в дыре под названием Элиста и ждать здесь чего-то неизбывного — вроде визита местных шлюх или, что одно и то же, визита местных милиционеров на предмет какой-нибудь проверки регистрации или соответствия утвержденному сертификату фенотипа.
Не пугайтесь — слово «фенотип» я вспомнил совершенно случайно, по ассоциации, просто представив себе, как должно выглядеть в мае здание главного корпуса Политехнического института. Дело в том, что именно в мае меня из Политеха и выперли — с четвертого курса факультета биологической физики, не допустив до сдачи летней сессии. Выперли безжалостно и жестко, как и полагается в Северной столице, всего лишь за скучную тупость и неуспеваемость, зато навстречу интересным армейским будням.
Слово «фенотип» я выучил именно там, в Политехе. И это слово мне так понравилось, что я решил вернуться туда, в альма-матер, хотя, конечно, небольшую обиду на самый мой любимый университет я все-таки затаил. Мне показалось, что будет правильным, как только я доберусь до Питера, написать на фронтоне главного корпуса очень важный для всех последующих поколений студентов лозунг: «Фирсов — мудак!»
Профессор Фирсов — это очень хороший, наверное лучший в мире, специалист по биохимии. Он меня и вынес на зимней сессии два года назад ногами вперед. Причем так вынес, что несло меня аж до Республики Калмыкия, где очень немногие аборигены знают, что такое «фенотип». А те, что знают, те молчат. Ведь за такие слова здесь могут и в морду дать — не сочтите, конечно, за ксенофобию и расизм.
К примеру, в моем батальоне не нашлось ни одного знатока этого волшебного слова. Я сразу подумал, что
это неспроста, и приготовился к худшему. И, как выяснилось, не зря. В общем, спасибо товарищу Фирсову — что называется, предупредил.
Предвкушая встречу с городом моей юности, я проделал все необходимые для посадки в самолет манипуляции совершенно автоматически, поэтому, оказавшись вдруг в самолете, привычным движением правой руки коснулся ремня с левой стороны брюк. Там у меня, в небольшом кожаном чехольчике, всегда висел швейцарский нож — набор разнообразных инструментов, выручавших меня по пять раз на дню.
Набор следовало переложить в багаж, чтобы не конфисковали при личном досмотре, но я забыл это сделать.
С изумлением оглядевшись по сторонам, я понял, что действительно сижу в салоне пассажирского самолета. Значит, досмотра не было. Впрочем, если у них тут со взлетной полосы крадут стокилограммовые лампы навигационной системы, что говорить о личном досмотре. Тем более что ножик я нес в самолет, в дом, так сказать, а не отдирал нужную деталь от обшивки, чтобы переть ее наружу.
Самолет оказался полупустым — кроме парочки таких же, как и я, озадаченных свободой дембелей с эмблемами инженерных войск, я заметил с десяток хорошо одетых мужчин и женщин. Все они держали на руках грудных младенцев, завернутых в казенные грязно-серые одеяла. Взрослые оживленно болтали по-немецки, и я понял, что это киндер-круиз — визит за калмыцкими детдомовскими детишками. Больше ничего, насколько мне известно, Калмыкия не экспортирует — не сочтите опять же эту данность за ксенофобский экстремизм. Впрочем, что я пристал к несчастной республике — вся Россия, кроме впечатлений, мало что производит.