21 день
Шрифт:
— Это верно! — вздохнул плуг.
— Верно, верно! — со вздохом откликнулась и коса.
— Не каждому этот блеск нужен! — шевельнулся в углу почерневший старый горшок. — Я, к примеру, только тогда и чувствовал себя счастливым, когда копотью покрывался: ведь это означало, что человек варит мясную похлебку… Жаркие языки пламени плясали подо мной, а я тихонько напевал им какую-нибудь старую песенку и ничуть не жалел, что при этом покрываюсь копотью. Горшку не зазорно быть закопченным…
— Конечно, не зазорно, — покладисто моргнула Ката. —
— …пыль! — старый сапог завалился набок рваным голенищем. — Мне пыль была не помеха. На рассвете идем, бывало, в поле, и так приятно по пыли шлепать! А к вечеру, усталые, бредем домой, и собственных шагов не слышно, только разлетаются по сторонам облачка пыли — мягкой, ласковой, прогретой солнцем. Смолоду очень по душе мне все это было: нравилось, когда солнце сверкает и сам ты сверкаешь, ежели по тебе щеткой прошлись как следует, а теперь…
— …в тенёчке лучше, — согласно кивнула Ката и взлетела выше, на край плетеного кузова. — Вот и я про себя говорю то же самое. За резвой молодежью мне теперь не угнаться. Каждый сверчок знай свой шесток… Вот я и пришла к вам, если, конечно, пустите…
Ката помолчала, но так и не дождалась ответа.
— Конечно, не хочу набиваться, — огляделась по сторонам старая несушка. — Просто мне подумалось, вдруг да вы будете не против… Но я могу пойти и в другое место: соломенный стог приглашал меня к себе и сеновал тоже…
— Если бы ты вела себя тихо… — зашелестело сено.
— Вот она и будет вести себя тихо! — сердито стукнула колесом телега, которая терпеть не могла, когда ее опережали.
— Она будет вести себя тихо, — колыхнулся на крючке старый пиджак, задетый легким, мимолетным ветерком, — а мы зато будем знать, что происходит там, в большом мире.
— Для моей же пользы вести себя тихо, — Ката с таинственным видом покачала головой. — Я хочу спрятать здесь свои яйца и высидеть их. Сами понимаете, тут уж не до шума. Прознает хозяйка и отберет яйца, а высиживать все равно меня заставит, да только не свои собственные, а чужие, бог весть откуда собранные. И если выводок получится неудачным, хозяйка меня же и забранит — я по голосу ее чую, когда она меня бранит. Вот и не хочу, чтобы моими яйцами другие распоряжались.
— Зато тебя хозяева кормят-поят! — пискнул кто-то наверху, у балки, и все взгляды обратились в ту сторону. — А новости из большого мира и я могу приносить, дело нехитрое…
На балке сидел Чури, хвастливый воробей.
— Натащу вам этих новостей сколько угодно. Ведь я где только не бываю…
— Это верно, да вот одна беда: умом ты обижен, — сверкнули в полумраке глаза Каты. — Но что поделаешь, ежели ты таким уродился! И в разговор не вмешивайся, пока тебя не спрашивают.
— Воробья действительно никто не спрашивает, — стукнула колесом телега, вынося свой приговор. — А Ката, если хочет, пусть остается. Кузов выстлан соломой, там можно уютно устроиться, и никто тебя не найдет. Ну, а если воробью это не нравится…
— Нужны вы мне больно, дряхлые развалины! Поделом вам — гнить тут в пыли и темнотище. А эта старая клуша — самая подходящая для вас компания!.. — И Чури, выпорхнув из сарая, устремился к мощному тополю, где воробьиная стая, оглушительно чирикая, продолжала оживленный обмен мнениями, начавшийся, должно быть, еще в ту пору, когда первая пара воробьев появилась на земном шаре.
— Вся их воробьиная порода одинаковая, — зевнул сапог. — Раздавить бы его каблуком, как гусеницу мохнатую, только связываться никому не охота. Раз уж телега разрешила, пускай Ката остается здесь, мы тоже не против. Только ей надо спрятаться как следует, не то привадит сюда человека…
— Спасибо, большое вам спасибо, — благодарно склонила голову старая курица и прыгнула внутрь дырявого кузова, где соломенная подстилка хранила в себе тепло какого-то давно минувшего лета. Осторожно, стараясь не шуршать соломой, Ката принялась устраивать себе гнездо: так и этак уминала старую солому, чтобы выровнять подстилку и согреть ее теплом своего тела. Затем она тихонько соскочила с телеги и, никем не замеченная, шмыгнула вон из сарая.
«Славная она, эта несушка, — решили про себя исконные обитатели сарая, — особых хлопот нам не причинит».
Мысли эти, подхваченные течением времени, унеслись прочь, ленивые сумеречные тени сгустились у порога, и в сарае наступил вечер.
За порогом сарая ход времени отмечала смена дней и ночей. На рассвете красноватые всполохи зари пробуждали дремлющие деревья в саду, а по ночам с края небосклона в сарай заглядывала луна или звезды.
Иногда принимался накрапывать дождь — слабый весенний дождичек, — и стекающая с крыши вода проделывала себе под навесом углубления-корытца.
Ката забредала в сарай каждый день пополудни, когда оживление на дворе стихало; оглянувшись по сторонам, она быстро взлетала в кузов, где день ото дня росло число отложенных яиц.
— Ведь я никому не мешаю, верно?
— Мы и не сомневались в этом.
— Когда гнездо станет полным, я буду сидеть не двигаясь, даже не шелохнувшись без крайней нужды…
— Что нового во дворе, в доме? На кухне, наверное, жарят-парят… — чуть погодя мечтательно вздохнула кастрюля.
— Стряпня обычно начинается к вечеру, но я в эту пору уже сижу на дереве.
— А не в курятнике?
— Нет! С тех пор как ласка у меня на глазах растерзала Дюри, я больше в курятник ни ногой. А уж до чего красавец петух был, какой гребешок, какие шпоры! Все мы по нем обмирали, чего уж тут греха таить… Теперешний-то наш ему и в подметки не годится, хотя тоже из себя видный…
— А сюда иной раз хорек заглядывает!
Это замечание принадлежало граблям; старые, злые, и зубов-то у них осталось наперечет, а вот ведь изловчились, нанесли удар в самое больное место и с явным злорадством наблюдали за перепуганной насмерть Катой.