21 день
Шрифт:
— Людей тут много…
— В наших краях людей не больше, чем в других местах. А тут, у нас, так, пожалуй, и меньше…
Сокол ничего не ответил, но взгляд его как будто сделался мягче при известии о том, что людей здесь меньше, чем в других местах.
— Да и тополь такой редко где встретишь, — прошептала Бузина, — человеку на него не взобраться… Так что если вздумаешь вить гнездо…
Сокол и на эти слова не ответил и даже не взглянул на Бузину, давая понять, что у Бузины он совета не спрашивает, да и не принимает. Позднее он чуть приподнялся, туловище его напряглось, и сокол замер, внимательно всматриваясь вдаль. На краю горизонта
— Этого человека бояться не стоит, — шепнул Тополь, — он — свой…
— Человек он и есть человек! — сверкнули глаза сокола, и он так плавно снялся с колодезного столба, что самого движения было и не приметить. Сокол чуть спланировал к земле, а затем взмыл вверх на высоту колокольни и скрылся в южном направлении.
Старые деревья шептали что-то ему вслед, но шепот их был едва слышен. А затем листья молча поникли под ласковым теплом солнца, озарившего луговой простор.
Ветерок колыхался лениво, разгоняя перед собой волны аромата чабреца и мяты; показались одна-две пчелы — из любительниц вставать пораньше, и кружащие над колодцем крупные синие мухи с жужжанием мелькали в теплых лучах, а затем вновь усаживались по краям колоды, подле которой грел на солнышке свои пожухлые цветки репейник.
Да, цветы его и в самом деле поблекли и пожухли, ведь больше нет нужды в зазывной яркости лилово-красных лепестков, в дурманяще-медвяном аромате цветочной пыльцы, от запаха которой пчелы пьянеют, перенося с цветка на цветок осиянное солнцем брачное наслаждение. Плоды зачаты, и репейник из степного цветка превратился в материнское растение, к сухой колючке которого не притронется даже осел, слишком мудрый для того, чтобы изранить язык и губы. К тому же листья у репейника горькие как желчь и могут пригодиться разве что при болях в животе. Так что цветки репейника могут спокойно блекнуть, становясь сперва желтыми, а затем и бурыми; у основания сотен тысяч лепестков зреют сотни тысяч семян, которые затем разнесут ветры, выклюют птицы, когда вокруг не останется ничего другого, кроме снега, и зима заиграет свою унылую песню на волынке рваных ледяных облаков.
Однако сейчас зимняя пора кажется невероятно далекой, а в этом краю, прогретом мягким осенним теплом, — и вовсе не мыслимой, так что нечего о ней думать. Но и забыть о ней нельзя: верные, безошибочные приметы в небе, на земле и в воздухе предвещают неумолимо надвигающуюся студеную пору. Вот уж и ночи осеняет Млечный путь своей шелковисто-сверкающей россыпью, а в воздухе движутся к югу чужие странники. Движутся безостановочно и безмолвно. На рассвете из камышей взмыли к небу несколько запоздалых ласточек, а еще раньше пронеслась к югу большая стая диких голубей. Шелест их крыльев отозвался легким эхом под сводом гигантской кроны старого Тополя, и тень пролетающей стаи погладила одинокий лик края; но тень эта унеслась вместе с крылатыми странниками, а эхо прозвучало подобно старческому вздоху, лишенному особого смысла: ведь эхом сопровождается каждый живой звук, каждый взлет жизни.
Кто к нему прислушивается?
Да никто.
Лишь какой-то старик смотрит вслед голубиной стае. Останавливается, не доходя колодца, заслоняет глаза ладонью, чтобы лучше видеть крылатых путников.
Старик и есть тот самый человек, которого балобан не стал дожидаться и о котором Тополь сказал, что «он здесь — свой».
Сокол был очень молод, а Тополь очень стар. Молодые не прислушиваются к старикам, никогда их не слушались, да и не могут слушаться: ведь за далью времен теряется предостерегающий клич, не доходит до слуха глас чужого опыта и мудрости.
В руках у старика длинный пастуший посох, на плечах поношенный армяк, а на голове меховая шапка, которую старик из-за жары чуть сдвинул на затылок.
У колодца он останавливается, опираясь на посох. Смотрит на колодец, но мысленно видит перед собою всю округу и все события прошлой жизни, что способна вместить забывчивая старческая память. Возвращаются и уходят милые сердцу воспоминания, последовательные события, перетасованные сумбуром чувств, теснятся в беспорядке, как прежде по вечерам теснилась во дворе загона отара, стремящаяся за колокольцем вожака и подгоняемая собакой. Старику словно бы даже послышался лай. Которая же из собак это лает? Пожалуй, Жучка, у той был такой заливистый лай…
Но это всего лишь обрывки мыслей; над колодой жужжат пчелы, что-то нашептывают старые деревья, значит, надобно присесть, чтобы мысли, заняв привычное место в загоне памяти, не спеша выстроились вдоль загородки, установленной Временем, и тогда старому чабану легко будет выхватывать любую из них, какая по душе придется.
Пригодится сейчас и армяк — на него можно будет сесть, и меховая шапка окажется кстати: сними ее, и белоснежной старческой голове одно удовольствие будет на солнышке понежиться. Нет, молодым не понять этого!
— Что это вы, дедушка, по жарище в армяк да в меховую шапку вырядились? Только людей смешить… — попеняла ему утром внучка.
— Сроду я людей не смешил! — оскорбленно заявил старик и так глянул на внучку, что та сочла за благо переменить тему.
— Чего доброго простудитесь…
— Это в армяке да в шапке-то? — и дед снисходительно засмеялся, потому что не только любил эту свою младшенькую внучку, но даже и уважал ее: такая молодая, а, вишь, сельским магазином заведует и разодета-разряжена, как дочке управляющего полсотни лет назад и во сне не снилось. А у него, деда, теперь на полке трубочный табак никогда не переводится…
Он расстилает армяк на скамеечке у колодца, посох укладывает рядом с собой.
— У нынешней молодежи, видать, от хорошей жизни ум за разум заходит. Ну да что с них возьмешь, всяк своей головой живет… Где тут у меня сума была?
Старый Тополь и Бузина шепчутся о чем-то; старик набивает трубку и закуривает.
«Интересно, делают ли еще где на свете спички с красной головкой? — думает старик, разглядывая свою зажигалку. — Те спички, бывало, обо что хочешь зажжешь, хоть по стене проведи, хоть о штаны чиркни. Правда, для них жестяной коробок требовался с рифленым донышком, чтобы можно было зажечь, ежели ты босиком и в одних портах».
Ветерок стих и улегся где-то — оно и не удивительно в этакую-то теплынь, — табачный дым робко витает у самого лица, вот и выходит курильщику двойное удовольствие: и во рту приятно, и нос ароматным дымом щекочет. «Хорош табачок, ничего не скажешь… А я, старый дурень, — думает он, — не дал внучке договорить. Наверняка она хотела сказать: простудитесь, дедушка, потому как вспотеете в своей одежке, а после ветерком прихватит…»
«Ладно, не беда, — улыбается старик. — А девка она находчивая, такая не пропадет…»