23 камеры
Шрифт:
Миша был глуп, а потому всегда серьезен. Эта характерная особенность определяла Мишино назначение среди сверстников. Девчонки тяготились его присутствием, денег у него не было, аристократических замашек тоже, в школьной программе успевал весьма посредственно, так что и списать у него было нечего, в общем был самым обыкновенным восьмиклассником с пэтэушной перспективой. Его главное предназначение в мире людей заключалось в том, что он постоянно был чьим-то другом, не лучшим, конечно, всегда второстепенным, но другом. Прозвище «Каратист» Миша приобрел после выхода на экраны страны художественного фильма «Пираты ХХ века», после просмотра которого он сделал себе «нунчаки» из двух теткиных скалок и всегда носил их за брючным
О Михаиле Ивановиче Калинине я говорю исключительно по той причине, что он стал моим первым, юридически установленным, подельником. Стоял на шухере.
Есть люди, которые спиваются не оттого, что они хронические и слабохарактерные неудачники, и даже не оттого, что в стране обилие дешевых спиртных напитков и уж конечно не из-за дурной наследственности. По вышеперечисленным причинам спиваются какие-нибудь румыны или, например, поляки. Для русского человека это не причина. Русский, как эвенк, пьет чтобы выжить. Чтобы сохранить свое творческое и духовное наследие. Чтобы спастись, в конце концов, как национальная единица.
В квартире девятнадцатой, дома номер четыре по Ясеневой улице, в Орехово-Борисове, пили с ноября по март. Пили сумрачно и систематически. Начинали с коньяка «Белый аист», приобретенного за счет творческого гонорара художника Володи Горы, а заканчивали изделиями парфюмерной фабрики «Свобода» и, в последней фазе — денатуратом, пропив из двухкомнатной квартиры Красноштана сначала мебель, затем раковины и двери, за которыми последовали оконные стекла, унитаз с бачком, дверной замок, дверной глазок и дверной же звонок. Соседи возмущались пропажей домашних кошек, хотя точно тут утверждать нельзя, но то, что у обитателей красноштановского жилища остались из одежды только кеды, офицерские брюки с малиновым кантом и женское дерматиновое пальто, факт бесспорный.
Узнав о бедственном положении старших товарищей, среди которых, кстати, находился и Леха Шмельков, я вспомнил об одной конторе на задворках ресторана «Узбекистан», где, я помнил еще со школьной поры, одно окно можно открыть при помощи проволоки. Рассчитывал я, естественно, на какую-нибудь одежду, сменную или рабочую, оставленную в кабинетных шкафах.
Нужно сказать, что оппозиция, в которой я находился по отношению к окружающей действительности, избавила меня от суетных вопросов о правильности и порочности поступков. Мне было абсолютно ясно, что если кто-то сидит в одних трусах на пятерых, а у кого-то другого есть две рубашки, то он должен поделиться с неимущим, пусть даже и без собственного согласия. Причины, по которым голый оказался таковым, тогда меня не интересовали совсем. К тому же мир четко делился в моем уличном сознании на конкретно своих и конкретно чужих.
Миша Каратист повстречался случайно. И под окном той самой конторки встал исключительно вследствие своего кармического предназначения быть чьим-то другом. Зачем он залез внутрь и прихватил с собой счетную электрическую машинку «Искра» мне не ведомо.
Погорел Миша в тот момент, когда пытался впарить этот отечественный электрокалькулятор азербайджанцам, торгующим на Центральном рынке мартовскими букетами.
Михаил Иванович Калинин не стал героем на допросах. И хотя я даже не успел испугаться, получив два года условно, из моей третьей камеры уже доносился муторный запах Матросской Тишины.
4
Если бы время моего бродяжничества проходило на вшивом вокзальном кафеле, в компании полумертвых существ последнего нижнего слоя общественного бытия, то я, очевидно, скоро бы вернулся к родителям, потом в школу, потом к обыкновенной жизни. И все же, слава богу, которого нет, что я открыл для себя и жил, и продолжаю жить в том мире, которого для основной массы моих сограждан, как и бога, не существует.
Если бы я попытался рассказать об этом мире в общем, то редко кто понял бы о чем собственно идет речь. Конечно же не потому, что этот мир настолько сложен или секретен для доступного понимания среднестатической электоральной единицы. Напротив, он достаточно прост и нагляден. Дело в том, что мир этот — параллелен календарному миру любого государственного строя. О нем невозможно рассказать еще и потому, что только он сам может говорить о себе. И не в общем, а исключительно в частности — каждый о своем. Фрагментарно. Ведь каждый из нас видит только то, что видит, понимает только то, что способен понять и переживает лишь то, что смог почувствовать. Вот и я, говорю исключительно о себе и для себя и всякий имеет право меня не слушать.
Мой мир — это не кладбище падших и не церковь сумасшедших. Мой мир — это печаль ничтожного творца пред буйной радостью разросшихся творений. Мой мир — это дождливая октябрьская ночь, когда некуда спешить, потому что никто никого нигде не ждет. Это бледное пятно от фонаря, дрожащее на сыром асфальте Пушкинской площади. Это последняя сигарета в холодном подъезде. Это случайные встречи и короткие прощания. Это музыка автомобильных трасс, срывающаяся с электрических струн. Это вечное одиночество и невыносимая жажда любви… И камеры, в которых я все это осознал.
Люди бывают общественными, полуобщественными, антиобщественными и внеобщественными. Полуобщественного человека, фарцовщика Фила, зарезал антиобщественный человек Саша Кабан. Не просто зарезал, а расчленил и, сложив в коробку из под цветного телевизора «Славутич», поставил возле мусорных баков в подворотне по Трехгорному переулку. Зачем он это сделал мне не ведомо.
Каждая весна омерзительна по-своему. Весна восемьдесят первого была одета в серое крапленое пальто с капюшоном, обута в финские желто-синие «луноходы», носила имя Лена, фамилию Арбузова и прозвище Пингвиш.
Мне всегда нравились длинноносые девицы, хотя женой моей стала девушка с маленьким точеным носиком. Уже потом я понял, что прельщается человек одним, а нужно ему совсем другое. Так вот у Лены Арбузовой, по прозвищу Пингвиш, был такой, буратинообразый нос. На Пушкинской площади она появилась неожиданно, но как то очень быстро стала своей. Впрочем, ничего удивительного в том не было. На Пушкинской площади каждый пришелец становился рано или поздно своим, лишь потому, что он появился именно там. И если бы некий человек мнил бы себя последователем Христа и Джона Леннона, то он появился бы на Гоголевском бульваре, а случись в его душе склонность к чистой уголовщине, ему не за чем было бы выезжать например из Чертанова. Пушка тем и отличалась от иных московских местечек, что ее Иисус был с физиономией Батьки Махно, Нестора Петровича.
Так вот, о Лене Пингвиш. Она была старше меня года на два и казалась мне воплощением очаровательного безумия. Сейчас я романтик законченный, а в те далекие времена был романтиком начинающим, поэтому влюбился в Лену Пингвиш не за то, что она обучала меня искусству уличных поцелуев, а за то, что однажды утром, сидя в «Лире», плеснула в рожу нахамившему ей пролетарию трехкопеечным раскаленным чаем из граненого стакана. Я же, в свою очередь, двинул ему по спине металлической покрышкой от гранитной напольной пепельницы. Это происшествие сблизило нас как преступников, совершивших совместную кражу, и мы поселились с ней в мастерской Вити Художника, в подвале, на улице Герцена. Через несколько подвально прожитых дней Лена Арбузова надоела мне смертельно. Или я ей. Но хочется думать, что она мне.