60-я параллель(изд.1955)
Шрифт:
Подполковника знали за человека скромного и деликатного, за прекрасного теоретика, уделяющего очень много внимания тому, что теперь обычно зовут «работой над собой». Как все такие люди, он, может быть, казался более сдержанным, скупым в выражении своих чувств, чем прочие. Но ни слишком мягким, ни нерешительным его назвать никак было нельзя. Напротив того, в «принятых решениях тверд. С подчиненными — справедлив безукоризненно... Командир образцовый!» — так писали о нем в служебных документах.
Красноармейцы любили своего подполковника
Перед войной восемьсот сорок первый вместе со штабом дивизии стоял в Великих Луках. Другие ее полки временно разместились в старых Аракчеевских казармах, где-то на Волхове. Шла хлопотливая повседневная работа, та самая, от которой зависит победа в будущей войне. И вот уже четыре года, как Василий Григорьевич по разным причинам никак не мог собраться в отпуск: каждое лето что-нибудь да мешало. Наконец случилось долгожданное: он отпуск получил. Точнее сказать, на этом настоял человек заботливый — сам генерал-майор. Двадцать первого июня подполковник должен был сдать полк заместителю; двадцать второго — отправиться на юг.
Утром в воскресенье Василий Григорьевич, не веря в такую свою удачу, ехал из города на вокзал. Ежедневные полковые дела никак не хотели уходить из головы; внимательный взгляд командира останавливался то на гимнастическом городке, который начали строить над Ловатью, то на красноармейце Малярове; у парнишки обнаружились удивительные музыкальные способности, — так не забудет ли замполит Дмитриев перевести его в музыкальную команду? С некоторым усилием подполковник отрывался от этих мыслей...
И вот уже, понемногу светлея, начало появляться перед ним в памяти то дорогое и радостное, что он должен будет увидеть завтра, послезавтра, прежде всего — Муся, жена. Она была сейчас в Ленинграде, на курсах усовершенствования ветеринарных врачей. Возникли сердитые, опущенные вниз, шевченковские усы бати; дорогие морщинки маминого лица, глазастая рожица племянницы, Тонечки Гамалей, которую он знал только по карточке, но ни разу еще не видел воочию. Двое суток в Ленинграде, а потом — долгий беззаботный путь на Кавказ; зеленоватое стекло прибоя; дельфины, скользкие, как из глазированного фарфора; неторопливые поездки в город; то к Агурским водопадам, то на Ачиш-Хо, то на Красную Поляну... Нет, хорошо всё-таки!..
Когда мотоциклист из штаба на полном газу, в клубах пыли, догнал его на полдороге, он долго вглядывался непонимающими глазами в торопливые каракули генеральской записки. Что? Не может быть! Неужели — посмели?
Как в каком-то нелепом сне, всё то, о чем он только что думал, что уже видел — черноморская лазурь, ямочка на Мусином подбородке, мамина вечная швейная машинка у окна (он помнил ее с самых первых дней детства), — всё это дрогнуло и, туманясь, как в кинофильме, поехало куда-то в сторону.
А на место этих ясных милых образов, совершенно помимо воли комполка, вырвалось из темных глубин памяти то, чего он не видел, о чем даже не вспоминал уже много, очень много лет: сложенная из груботесанных каменных плит стена Копорского замка, неправильный пролом в ней и... и черные маленькие фигурки, бегущие и падающие на траву там, за оврагом, под убийственным огнем семнадцатилетнего пулеметчика-красноармейца Васи Федченко... Вон, вон... Под одиноко стоящим среди поля раскидистым деревом...
Опять они? Опять сюда, к нам? Разве не покончили с ними тогда в той далекой смертельной битве? Сорокалетний подполковник Федченко, Василий Григорьевич, сморщившись, взялся пальцами за поседевшие виски свои. «Передышка!» — вздохнул он устало и трудно, вздохнул один только раз, не более. «Кончилась передышка!»
— Поворачивай обратно, брат Клячко! — сказал он секунду спустя своему ездовому, выпрямляясь и расправляя плечи. — Съездил в отпуск ваш комполка! Выходит, — мы все двадцать лет последних в отпуску жили. Гитлер войну нам сегодня объявил, Клячко...
Вечером полк получил через штадив распоряжение — впредь до особого приказа оставаться на месте. Возбужденные солдаты уснули, как и вчера, в тех же казармах, на тех же койках, но только уже в другом мире.
Казармы впервые были затемнены. Слова «противовоздушная оборона» впервые получили особый, не мирного времени смысл. В штабе полка не спал никто. Всё было тем же, и всё переменилось; и, проходя вечером возле плаца, мимо недостроенного гимнастического городка, Василий Григорьевич только головой покачал при виде белых штабелей реек и брусьев... Осталось это всё лежать на долгое время!
Первого прибыл приказ: быть готовыми к погрузке к двадцати двум часам третьего июля.
В ночь на четвертое, восемьсот сорок первый полк снялся с места и двинулся к станции. Стоя на высокой платформе, командир полка ясно представил себе, как за сотни километров отсюда точно так же грузят в теплушки людей, вкатывают на платформы кухни и пушки его ближайшие товарищи — подполковники Михайлов и Гудзий, там, над Волховом; как по всей неизмеримо огромной стране в эти часы идет одна и та же сосредоточенно четкая, как действие могучего механизма, требующая чудовищно больших сил и величайшей слаженности работа. Поднимается Родина!
Это Василий Григорьевич представлял себе совершенно ясно; но ни он, ни его сотоварищи еще не знали и не могли знать соображений, которые заставили Верховное Командование двинуть их дивизию именно к станции Дно, а не к какому-либо другому направлению.
Лишь сутки спустя место следования полка и дивизии стало известно. Да, это станция Батецкая. Там надлежало выгружаться и размещаться в деревнях, окружающих маленькую станцию, заброшенную среди лесов и болот.
Дни и ночи Василия Федченки сразу же уплотнились до предела.