А зори здесь тихие… (сборник)
Шрифт:
– А кто?
Зиночка догадывалась, что Артем просто так не отстанет. Надо было выкручиваться.
– Ты никому не скажешь? Никому-никому?
Артем молчал, очень серьезно глядя на нее.
– Это такая тайна, что, если ты меня выдашь, я утоплюсь.
– Зина, это… – строго сказал он. – Не веришь – лучше не говори. Я вообще не трепло, а для тебя…
Опять выскочили эти три слова, и опять он замолчал, и опять Зиночка ничего не услышала.
– Это взрослый человек, – призналась она. – Он женат и
– Ты же еще маленькая.
– А что делать? – отчаянным шепотом спросила Зиночка. – Ну, что делать, ну, что? Конечно, я не пойду за него замуж, ни за что не пойду, но пока – пока, понимаешь? – мы с тобой будем как будто мы просто товарищи.
– А мы и так просто товарищи.
– Да, к сожалению. – Она тряхнула головой. – Я поздно разобралась в ситуации, если хочешь знать. Но теперь пока будет так, хорошо? Пока, понимаешь?
– А ты маме очень понравилась, – сказал Артем, помолчав.
– Неужели? – Зиночка заулыбалась, забыв о своих несчастьях с женатым человеком. – У тебя замечательная мама, я в нее влюбилась. Я почему-то быстро влюбляюсь. Привет!
И убежала, стараясь казаться трагической даже со спины, хотя ей очень хотелось петь и скакать. Артем понимал, что она наврала ему с три короба, но не сердился. Главное было не то, что она наврала, а то, что он ей был не нужен; Артем впервые в жизни открыл, где находится сердце, и уныло – скакать ему не хотелось – поплелся домой. И как раз в это время в директорский кабинет вошла Валентина Андроновна.
– Полюбуйтесь, – сказала она и положила на стол два исписанных листка, вырванных из тетради в линейку.
В тоне ее звучала печально-торжественная нота, но Николай Григорьевич внимания на эту ноту не обратил, поскольку был заинтригован началом: «Юра, друг мой!» и «Друг мой Сережа!» Далее шло нечто маловразумительное, но директор дочитал и весело рассмеялся:
– Вот дуреха! Ну до чего же милая дурешка писала!
– А мне не до смеха. Извините, Николай Григорьевич, но это все ваши зеркала.
– Да будет вам, – отмахнулся директор. – Девочки играют в любовь, ну и пусть себе играют. Все естественное разумно. С вашего разрешения.
Он скомкал письмо и полез в карман. Валентина Андроновна рванулась к столу:
– Что вы делаете?
– Возвращать неудобно, значит, надо прятать концы в воду, то бишь в огонь.
– Я категорически протестую. Вы слышите, категорически! Это документ…
Она пыталась через стол дотянуться до бумажек, но руки у директора были длиннее.
– Никакой это не документ, Валентина Андроновна.
– Я знаю, кто это писал. Знаю, понимаете? Это писала Коваленко: она забыла хрестоматию…
– Мне это неинтересно. И вам тоже неинтересно. Должно быть неинтересно, я имею в виду… Сесть!
По его команде
– И запомните: не было никаких писем. Самое страшное – это подозрение. Оно калечит людей, вырабатывая из них подлецов и шкурников.
– Я уважаю ваши боевые заслуги, Николай Григорьевич, но считаю ваши методы воспитания не только упрощенными, но и порочными. Да, порочными! Я заявляю откровенно, что буду жаловаться.
Директор вздохнул, горестно покачал головой и указал пальцем на дверь:
– Идите и пишите. Скорее, пока пыл не прошел.
Валентина Андроновна остервенело хлопнула дверью. Терпение ее лопнуло, отныне она шла в открытый бой за то, что было смыслом ее жизни: за советскую школу. И отважно сжигала за собой все мосты.
Если бы не было вечера накануне, Искра заметила бы повышенную шустрость Зиночки. Но вечер был, привычная гармония нарушилась; Искра больше занималась собой, а потому и упустила из-под контроля подружку.
Совсем немного поработав на заводе, Сашка Стамескин стал заметно меняться. У него появилась какая-то усталая уверенность в голосе, собственные суждения и – что настораживало Искру – этакое особое отношение к ней. Он еще по-прежнему привычно поддакивал и привычно подчинялся, привычно присвистывая выбитыми зубами, и привычно мрачнел при очередных выговорах. И вместе с тем минутами появлялось то, что давали отныне завод, зарплата, взрослая жизнь и взрослый круг знакомств, и Искра не знала, радоваться ей или бороться изо всех сил.
В тот вечер они не пошли в кино, потому что Искре вздумалось погулять. А погулять означало поговорить, ибо идти просто так или молоть вздор Искра не умела. Она либо воспитывала своего Стамескина, либо рассказывала, что вычитала в книгах или до чего додумалась сама. Когда-то Сашка отчаянно спорил с нею по всем поводам, потом примолк, а в последнее время стал улыбаться, и улыбка эта Искре решительно не нравилась.
– Почему ты улыбаешься, если ты не согласен? Ты спорь со мной и отстаивай свою точку зрения.
– А меня твоя точка устраивает.
– Эй, Стамескин, это не по-товарищески, – вздохнула Искра. – Ты хитришь, Стамескин. Ты стал ужасно хитрым человеком.
– Я не хитрый. – Сашка тоже вздохнул. – А улыбаюсь оттого, что мне хорошо.
– Почему это тебе хорошо?
– Не знаю. Хорошо, и все. Давай сядем.
Они сели на скамью в чахлом пустынном сквере. Скамейка была высокой, и Искра с удовольствием болтала ногами.
– Понимаешь, если рассуждать логически, то жизнь одного человека представляет интерес только для него одного. А если рассуждать не по мертвой логике, а по общественной, то он, то есть человек…