А.Беляев Собрание сочинений том 7
Шрифт:
Как-то она явилась в палату к отцу со странно оттопыренным платьем. Оказалось, что она нарвала на клумбе для дяди Беляева букет и спрятала его под подолом платья.
В палатах не было звонков, и больным долго приходилось звать, пока не придет няня. Отец не мог громко кричать, и когда он приехал во второй раз, мама купила ему окарину — небольшой фарфоровый инструмент итальянского происхождения. По виду он напоминал наши глиняные свистульки, а по голосу флейту. Когда ему нужна была няня, он играл на окарине, исполняя для этого старинную песенку со словами: «давно моя лодка готова»…
Домой отец вернулся на своих ногах, но чтобы не перегружать спину, вынужден был днем ложиться отдыхать.
Не
Не знаю, был ли отец оптимистом, или за долгие годы он уже привык к своей болезни, но даже после того, как его тело сковал гипс, распорядок его дня не изменился и он продолжал работать. Как всегда, по утрам он диктовал маме или писал. Разница была только в том, что он писал, не сидя за столом, а лежа, поставив себе на грудь фанерную дощечку. Рядом с его постелью стоял небольшой японский столик с яркими цветами на черной столешнице. Однако он не вмещал всего необходимого для работы, и кровать отца была обложена всякими словарями, журналами и газетами. У отца были огромные редакторские ножницы, которыми он делал вырезки интересовавших его статей и заметок. Даже лишенный возможности двигаться, он вел интенсивную творческую жизнь.
Папа любил всяческие технические новинки. В те годы впервые появились авторучки, или, как их тогда называли, «вечное перо». Папа немедленно приобрел такую авторучку, но для лежачего писания она не годилась. Стоило только перевернуть ручку пером вверх, как все чернила переливались в нижнюю часть резервуара и она не писала…
Приблизительно в то же время был куплен четырехламповый приемник последнего образца. Что выпускали тогда за границей, мы не знали. Так как отец лежал в гипсе и поворачиваться на бок не мог, приемник стоял на письменном столе, придвинутый вплотную к спинке кровати. Чтобы пользоваться им, отцу приходилось закидывать руку за голову и наугад вращать тумблер. Приемник был для него большой радостью, как связь с внешним миром. Но, хотя папа и любил музыку, я не помню, чтобы он слушал какие-то концерты. В основном из его комнаты раздавались не очень приятные для слуха звуки: свист, разряды и глушитель зарубежных станций — мы не должны были знать, что делается там, за «бугром». Маме это порядком действовало на нервы, и она часто говорила недовольным тоном:
— Опять наш папа рыскает по эфиру!
С Петроградской стороны, кроме Толмачева, мы ездили на дачу в Стрельну, где жили у бабушкиного двоюродного брата. Это был тридцать седьмой год. Мне исполнилось восемь лет, и я должна была пойти в первый класс. А отец опять получил путевку в Евпаторию, да и мама только наезжала к нам. Жили мы буквально в десяти минутах ходьбы от залива. Перейдешь через дорогу, а там бегом под горку! На заливе народу практически не было. Тишина, вода чистая, прозрачная и совсем теплая. Чтобы купаться, мама уходила далеко от берега, а я шлепалась на мелководье. Бабушка пользовалась заливом по-своему — закатав подол юбки, она принималась стирать белье на большом валуне, лежащем в воде.
Часто болевшая, я интуитивно всего остерегалась. Впрочем, это и понятно, потому что дома вечно говорили о болезнях, лекарствах и диете. То нельзя было, и это нехорошо… Когда тетя Таня — жена бабушкиного брата первый раз принесла нам молоко, я спросила ее, очень удивив своим вопросом — проверял ли ветеринар их корову. Об этой службе я слышала от маминого брата, который был ветеринаром.
Пока мама оставалась в городе, я писала ей письма, состоявшие из одних просьб: «Дорогая мама! Привези мне, пожалуйста, куклу с фарфоровой головкой и гамак. Больше писать нечего. До свидания. Твоя Ляля».
Несколько лет тому назад, после сорокалетнего перерыва, я была в Стрельне. Мне очень хотелось испытать хоть толику того, что я чувствовала в детстве, но увы. Улочка, на которой стоял дом наших родственников, показалась мне очень узкой и неказистой. Но еще более грустным был вид на Финский залив. Теперь к нему вела узкая тропка, пролегавшая между картофельных грядок. Прибрежный песок был грязный, залив почти на все обозримое пространство зарос камышом и какой-то болотной травой. Стало вдвойне грустно и оттого, что ушло беззаботное детство и все уже совсем не такое, каким оно было когда-то…
Как-то Александр Романович прочел в центральной газете статью о судебном процессе, проходившем в Буэнос-Айресе. Судили профессора Сальватора, который производил экспериментальные операции над индейскими детьми (наверное, с согласия их родителей). Например, делал суставы рук и ног более подвижными. Сальватора осудили на десять лет, обвинив его в том, что он искажает образ, данный богом. Эта заметка натолкнула отца на мысль написать роман «Человек-амфибия». Роман этот наиболее известен читателям, так как переиздавался чаще других произведений.
Часто, по воле редакторов, меняли названия отдельных глав произведения и даже сам текст. Маму это всегда страшно возмущало. Отец относился к произволу более спокойно.
Издавался сборник рассказов под общим названием «Борьба в эфире». Ждали выхода книги. Но вдруг приходит отец домой и спокойно рассказывает о том, что есть решение сжечь сборник как не отвечающий советской идеологии, и добавляет с усмешкой: «Хорошо, что хоть без автора!»
Однако после того как из сборника было изъято несколько страниц, сборник вышел в свет. Но отец успел получить сигнальный номер без сокращения. Экземпляр этого сборника хранится у меня до сих пор. Но я так и не знаю, что было там крамольного.
У нас очень редко бывали какие-то знакомые, но иногда вдруг появлялся кто-то неожиданный. Так пришел однажды давнишний папин знакомый — Васильев, работавший дрессировщиком медведей в труппе Е.А. Дурова. Он рассказал отцу, что живет в одной квартире с увлеченным человеком, неким Томсоном, который очень хочет познакомиться с Александром Романовичем. И вот Томсон пришел. Это был пожилой, очень симпатичный человек. Он принес с собой большую папку с листами ватмана, на которых были зарисованы зори, выполненные акварелью. Часа два мои родители смотрели рисунки. Ни одна заря не была похожа на другую. Томсон рассказал, что по соседству с ними есть дом с башенкой, удобной для зарисовок. Он получил разрешение пользоваться этим помещением. Там у него находились наготове краски, кисти, листы ватмана. Сначала приходилось делать только наброски, так как цвета меняются очень быстро. Дописывал этюды уже потом.
Как-то с женой они отправились в театр, но по дороге к трамваю Томсон увидел необыкновенный закат. Бросив жену, он поспешил к башне, словно за ним гнались. Отец прозвал Томсона «Человеком, влюбленным в зори».
Совсем забыла рассказать о нашей соседке по квартире — бывшей жене писателя Житкова Софье Павловне, которая всей нашей семье потрепала нервы. Она была окулистом и работала в детской поликлинике. Как довольно скоро выяснилось, она страдала всяческими фобиями. Как-то несколько дней подряд она ходила по квартире, заглядывая под шкафы и стулья, бормоча себе под нос: это не вор, это не вор!.. Так как, кроме нашей семьи, в квартире никого не было, выходило, что кто-то из нас что-то у нее украл. Слушать ее возгласы было неприятно, а потому мама спросила, что у нее пропало. Она ответила, что печенье.