Ада, или Эротиада
Шрифт:
— Не издевайся, родная Ада, над нашей философской прозой! — примирительно сказал Ван. — Для меня теперь важно одно — то, что я придал Времени новую жизнь, отсек Сиамца-Пространство и ложное будущее. Я хотел сочинить повествование в виде трактата о Ткани Времени, исследование его туманной субстанции, проиллюстрировав множащимися метафорами, что исподволь выстраивало бы логику любовного сюжета, от прошлого к настоящему, расцветая живым рассказом, исподволь же переворачивая аналогии, чтобы мягко кануть вновь в абстракцию.
— Я вот думаю, — сказала Ада, — я думаю: а стоит ли все это раскрывать? Нам известно конкретное время, нам известно абстрактное время. Но мы никогда не познаем Время. Наши чувства просто не предназначены для такого восприятия. Это — как…
Часть пятая
1
Я, Ван Вин, приветствую тебя, жизнь, Аду Вин, д-ра Лагосса, Степана Нуткина , Вайолет Нокс, Роналда Оранджера. Сегодня мне исполнилось девяносто семь, и из своего величавого, как Эверест, кресла я слышу шарканье лопаты и скрипучие
152
Степан Нуткин — Ванов камердинер. (прим. В.Д.)
Из множества домов, имевшихся у них в Европе и в Тропиках, недавно построенное в Эксе, в Швейцарских Альпах, шато с колонным фасадом, в башенках с бойницами, стало самым любимым, в особенности в середине зимы, когда здешний знаменитый воздух, le crystal d'Ex [544] , искрист «под стать высочайшим образцам человеческой мысли — чистой математике & расшифровке древних рун» (из неопубл. рекламы).
Не реже двух раз в году наша счастливая чета пускалась в довольно длительные путешествия. Больше Ада не выпестовывала и не коллекционировала бабочек, но в пору здоровой своей и активной старости обожала снимать их на пленку в их естественной среде, в глубинах ее сада или на краю света, порхающих порознь и парочками, садящихся на цветы и нечистоты, скользящих по стеклу или стене, схлестывающихся и совокупляющихся. Ван сопровождал ее в этих съемочных турне по Бразилии, Конго, Новой Гвинее, хотя втайне предпочитал добрый стакан горячительного долгим выжиданиям под деревом, пока тот или иной раритет не соблазнится присесть, чтобы запечатлиться на цветной пленке. Чтоб описать приключения Ады в Стране Адесс, потребуется отдельная книга. С фильмами — как и распластанными героинями (на удостоверяющих их личность стендах) — можно ознакомиться по договоренности в музее «Люсинда», Манхэттен, Парк-Авеню, 5.
544
Хрусталь Экса (фр.).
2
Он прожил в соответствии с девизом предков: «Всегда здоров и крепок Вин: все потому, что Винов сын». В пятьдесят лет прошлое виделось ему только памятным из каталки, сужающимся убыванием больничного коридора (с парой вприпрыжку убегавших аккуратных ножек в белом). Однако теперь он стал замечать, как его физическое благополучие стало потихоньку давать ветвистые трещины, словно неизбежный распад уж подтолкнул к нему сквозь недвижимое серое время первых своих посланцев. Заложенный нос вызывал удушающие сны, и при малейшем охлаждении напоминала о себе тупым копьем межреберная невралгия. Чем шире был прикроватный столик, тем плотней заставлялся он такими совершенно необходимыми на ночь вещами, как капли в нос, эвкалиптовые пастилки, восковые ушные вкладки, желудочные таблетки, снотворное, минеральная вода, тюбик цинковой мази и дополнительная крышечка в случае, если отвернутая ускользнет под кровать, а также огромный носовой платок — промокать пот справа на шее между подбородком и ключицей, поскольку те никак не могли привыкнуть к тому, что он растолстел и упорно желал спать только на одном боку, чтоб не слышать сердца: однажды ночью в 1922 году он допустил оплошность, сделав подсчет максимального числа оставшихся ему ударов (отпущенных на очередные пятьдесят лет), и теперь казалась нестерпимой нелепая лихорадочность обратного отсчета, наращиванием скорости биений приближавшая к смерти. Во время своих одиноких и явно избыточных странствований он сделался крайне чувствителен к ночным звукам в дорогих отелях (др-др-фония грузовика исчислялась по его шкале в три психобалла; плебейские перекрикивания молодых работяг в субботнюю ночь средь пустынной улицы — в тридцать; доносящийся по батареям храп снизу — в три сотни); однако ушные заглушки, незаменимые в момент полного отчаяния, обладали прискорбным свойством (в особенности после солидного возлияния) усиливать стук в висках, причудливый свист в неизведанных носовых недрах, а также ревматический скрип шейных позвонков. Отголоскам этого скрипа, по сосудам передающегося в мозг до включения системы засыпания, он приписывал жутковатый грохот, возбуждавшийся где-то в голове в момент, когда чувства начинали изменять сознанию. Противокислотных мятных таблеток и аналогичных им средств порой оказывалось недостаточно, чтобы унять старое доброе жжение в области сердца, неизменно случавшееся у него после злоупотребления жирными подливками; хотя при этом он с юношеским оптимизмом верил в спасительный эффект растворенной в воде столовой ложки соды, которая, несомненно, приструнит три-четыре отрыжки, объемных, как облачка слов из комиксов его детства.
До того, как познакомился с тактичным, тонким и образованным похабником доктором Лагоссом, с тех пор проживавшим и путешествующим с ним и Адой, Ван врачей не признавал. Несмотря на собственное медицинское прошлое, он никак не мог избавиться от трусливого, мнительного, простонародью простительного чувства, будто доктор, накачивая тонометр или вслушиваясь в хрипы пациента, представляет уже (но хранит в тайне) всю фатальность диагноза, не исключая летального исхода. Не раз он мрачно вспоминал покойника зятька, когда ловил себя на сокрытии от Ады, что мочевой пузырь постоянно ему досаждает или что снова у него закружилась голова, когда обрезал ногти на ногах (эту обязанность он выполнял сам, не вынося, чтоб к его голой ноге прикасались).
Словно изо всех сил спеша полней воспользоваться своей плотью, которую вскоре приберут, как тарелку, слизав последние сладкие крошки, он наслаждался теперь и такими ничтожными милостями, как выдавливание червеобразного угря или извлечение длинным ногтем мизинца зудящей драгоценности из левого уха (из правого не так интересно) или позволяя себе то, что Бутейан именовал le plaisir anglais [545] , — по горло погрузившись в ванну и замерев, тайно и в удовольствие помочиться.
545
Удовольствие по-английски (фр.).
С другой стороны, он стал гораздо чувствительней к неприятным моментам, чем прежде. Взвивался, будто на дыбе, при блеянье саксофона или когда молодой человекообразный придурок запускал с адским ревом на полную мощь мотоцикл. Возмутительное поведение тупых, мешающих жить вещей — не тех, что надо, карманов, рвущихся шнурков, незанятых вешалок, падавших, качнув плечиком и звякая, во тьму гардероба — исторгало у него замысловатые ругательства его русских предков.
Он остановился в старении примерно в шестьдесят пять, но к этим шестидесяти пяти его мускулы и кости изменились сильней, чем у его ровесников, никогда не знавших такого разнообразия атлетических увлечений, какие испробовал он в пору своего расцвета. Теперь сквош и теннис уступили место пинг-понгу; но настал день, и любимая ракетка, сохраняя тепло его руки, была оставлена в спортивном зале клуба, а в клуб дорога была позабыта. На шестом десятке занятия борьбой и боксирование прошлых лет сменились упражнениями с боксерской грушей. Сюрпризы с равновесием упразднили для него лыжный спорт как полную нелепость. В шестьдесят он все еще успешно фехтовал рапирой, но уже через несколько минут пот слепил глаза; так что вскоре фехтование постигла судьба настольного тенниса. Он так и не смог преодолеть своего снобистского предубеждения против гольфа; а теперь и поздно было начинать. В семьдесят он попробовал было бегать трусцой перед завтраком по уединенной тропинке, однако бряцание и сотрясание телес совершенно беспощадно напомнило, что теперь он весит на тридцать килограммов больше, чем в юности. В девяносто он по-прежнему выплясывал на руках — в повторяющемся сне.
Обычно одной-двух таблеток снотворного ему хватало, чтоб попридержать чудовище-бессонницу на три-четыре часа блаженного забвения, но временами, особенно после решения какой-нибудь умственной задачи, мучительная, беспокойная ночь под утро выливалась в мигрень. Никакое средство не избавляло от этих страданий. Он распластывался в постели, свертывался в комок, распрямлялся снова, то выключал, то включал ночник (журчащий новый суррогат — настоящий ламмер к 1930 году был вновь упразднен), и физическая безысходность наполняла его не склонное к бренности существо. Бодро и браво бился его пульс; за ночь пищеварение срабатывало отменно; он по — прежнему не отказывал себе ежедневно в бутылке бургундского — и все же проклятое, не унимавшееся беспокойство превращало его в изгоя в собственном доме; Ада крепко спала или спокойно почитывала через пару дверей от него; всевозможные домочадцы в своих более отдаленных пределах уж давным-давно примкнули к вражескому лагерю здешних сновидцев, казалось, окутавших чернотой своих снов окрестные горы; лишь он один был лишен забвения, которое презирал так люто, которое так неустанно призывал.
3
В годы последней их разлуки его распутство оставалось столь же неукротимым, как и раньше; хотя порой число любовных соитий падало до одного в четыре дня, а порой он в потрясении осознавал, что целая неделя проскочила в полном воздержании. Чреды изысканнейших профессионалок могли сменяться у него стайками случайных курортных прелестниц-любительниц, могли и прерваться на месяц причудливым романом с какой-нибудь фривольного склада светской красавицей (одну такую, Люси Менфристен, рыжую девственницу-англичанку, соблазненную 4 июня 1911 года в саду с каменной оградой ее нормандского поместья и затем увезенную на побережье Адриатики в Фиальту, он вспоминал с особой сладострастной дрожью); но все эти ложные романы лишь утомляли его; без сожаления опечатанная palazzina [546] вскоре сбывалась с рук, вся в волдырях от солнца девица отправлялась назад — ему же впредь для возрождения мужественности требовалось что-то крайне тошнотворное и грязное.
546
Вилла (ит.).
Начав в 1922 году новую жизнь с Адой, Ван твердо решил сохранять ей верность. Не считая нескольких осмотрительных и болезненно опустошающих уступок тому, что доктор Лена Венская так метко окрестила «онанистическим вуайеризмом», он все-таки сумел остаться верным своему решению. Это испытание в моральном смысле было безупречно, в физическом — абсурдно. Как зачастую педиатры бывают обречены на невыносимую семейную жизнь, так и наш психолог являл собой случай раздвоенной индивидуальности. Любовь к Аде для него была условием существования, непрекращающимся гулом счастья, это было совсем не то, с чем он сталкивался как профессионал, изучая поведение странных и душевнобольных. Без колебаний он ринулся бы в кипящую смолу ради спасения Ады, как без колебаний устремлялся спасать свою честь при виде брошенной перчатки. Их нынешняя любовь перекликалась голосами с их первым летом 1884 года. Ада безотказно помогала ему испытать тем более ценимое, чем реже возникавшее, обоюдное до предела наслаждение их общим закатом. Он видел в ней отражение всего, что его изощренный и неистовый дух искал в жизни. Преисполненный нежности, внезапно он припадал к ее ногам в театральном, но совершенно искреннем порыве, способным озадачить каждого, кто внезапно появлялся в дверях с пылесосом. И в тот же самый день иные в нем отделы и подотделы переполнялись тоской и сожалением и планами насилия и бунта. Наиболее опасный момент возник, когда они переехали на другую виллу с новой челядью и новыми соседями, когда все чувства его с холодным, детальным домысливанием были направлены к юной цыганке, ворующей персики, или к нагловатой прачкиной дочке.