– Бьюсь об заклад, что продолжать вы не можете, не так ли?
– Бьюсь об заклад, что вы ждете… – начал Ван; он собирался сказать: «что вы ждете не дождетесь еще одной моей оплеухи», но на слове «ждете» его разобрал смех, и мышцы веселья отозвались такой нестерпимой болью, что он не договорил и поник взмокшим челом.
Тем временем Арвин преображал лимузин в карету «скорой помощи». По сиденьям, чтобы не попортить обивку, расстилались разодранные на части газеты, к которым хлопотун-капитан добавил нечто подозрительно схожее со старым мешком из-под картошки или с иной ветошью, мирно догнивавшей в рундуке лимузина. Еще покопавшись в багажнике и побрюзжав насчет «bloody mess» [174] (оборот, обросший буквальным смыслом), он все же решился пожертвовать старым, замызганным макинтошем, на котором когда-то издох по дороге к ветеринару одряхлевший, но дорогой капитану пес.
174
Чертова (букв. «кровавая») неприятность (англ.).
С полминуты Ван, уже ввезенный в общую палату больницы «Озерные виды» (Озерные
виды!) и оставленный меж двух рядов разнообразно перебинтованных, храпящих, бредящих и стонущих людей, питал уверенность, что по-прежнему лежит в машине. Осознав наконец, где он, Ван первым делом гневно потребовал, чтобы его переместили в лучшую из имеющихся отдельных палат и доставили из «Мажестика» его чемодан и альпеншток. Затем он пожелал узнать, насколько серьезно ранен и на какой предположительно срок останется недееспособным. Третье его деяние состояло в возобновлении поисков, бывших единственной причиной посещения Калугано (посещения Калугано!). Новая обитель Вана, которая предназначалась для размещения проезжих царственных особ, страдающих от разбитого сердца, представляла собой выполненный в белых тонах слепок его гостиничных апартаментов – белая мебель, белый ковер, белый балдахин над кроватью. Еще она была оборудована, если можно так выразиться, Татьяной – молодой, удивительно миловидной и неприступной медицинской сестрой, черноволосой, с прозрачно-бледной кожей (некоторые ее позы и жесты, совершенное сочетание шеи и глаз, представляющее собою особый, почти еще не изученный секрет женского обаяния, болезненно и баснословно напоминали ему об Аде, он искал спасения от этого образа в могучих отзывах своего тела на прелести Татьяны, тоже на свой особый лад бывшей ангелом застенка. Вынужденная неподвижность не позволяла ему строить обычные карикатурные куры. Он попросил ее помассировать ему ноги, но она, смерив Вана взглядом серьезных темных глаз, препоручила его Дорофею, толстолапому санитару, достаточно сильному, чтобы одним махом вытягивать из кровати Вана, цеплявшегося, точно больной ребенок, за его матерую шею. Когда же Ван изловчился потискать ее за грудь, девушка предупредила, что пожалуется на него, если он еще раз позволит себе подобное, как она с большей, нежели сама сознавала, меткостью выразилась, «волокитство». Демонстрация его состояния, сопровождавшаяся смиренной просьбой о целительной ласке, исторгла у нее всего лишь сухое замечание, что кое-кому из почтенных господ, позволявших себе такие поступки в общественных парках, случалось надолго попадать в тюрьму. Впрочем, уже много позже она написала ему – красными чернилами на розовой бумаге – прелестное, печальное письмо, однако вмешались иные обстоятельства и чувства, и больше он ее никогда не видел.). Чемодан доставили из гостиницы в два счета, а вот палки там отыскать не смогли (ныне она, надо думать, поднимается на гору Веллингтон или, может быть, сопровождает какую-нибудь даму во время «прополок» в Орегоне), а посему больница снабдила его Третьей Тростью, не лишенной приятности, узловатой, темно-вишневой вещицей с гнутой ручкой и крепкой каучуковой пятой. Доктор Фицбишоп поздравил Вана с тем, что тот отделался поверхностной мышечной раной, пуля лишь слегка порхнула или, если позволите, чирикнула по большому serratus’у. [175] Док Фиц благосклонно отозвался о чудесной, уже проявившей себя способности Вана к скорейшему восстановлению сил и пообещал дней через десять избавить его от процедур и повязок, при условии что первые три из этих десяти Ван пролежит как бревно. Любит ли Ван музыку? Спортсмены, как правило, любят ее, верно? Может быть, поставить к постели «соноролу»? Нет, к музыке он равнодушен, но не знает ли доктор, раз он такой любитель концертов, где можно найти музыканта по имени Рак? «Палата номер пять», – мигом откликнулся доктор. Ван принял это за название какого-то музыкального опуса и повторил вопрос. Нельзя ли, к примеру, получить адрес Рака в музыкальной лавке Арфеева? Вообще-то они снимали домишко в конце Дорофеевой дороги, у самого леса, но туда уже въехали другие жильцы. В палате номер пять лежат безнадежные. У бедняги всегда было неладно с печенью, да и сердце неважнец, а тут его еще накачали какой-то отравой, и главное дело, в здешней «лабе» не могут выяснить какой, теперь вот ждем-пождем ответа из Луги, они там ковыряются в его удивительных, зеленых, что твоя лягушка, фекалиях. Не исключено, конечно, что Рак сам наглотался какой-нибудь дряни, но из него и слова не вытянешь; а вернее всего, это женушка его расстаралась, она увлекается разными индо-андскими колдовскими штучками; кстати, она тоже тут, в родовом отделении, осложнение после выкидыша. Верно, тройня – как это он догадался? Ну, в общем, если Вану неймется навестить закадычного друга, милости просим – в первый же день, как он пересядет в каталку, Дорофей свезет его в пятую палату, так что давайте, колдуйте как следует над своей плотью и кровью, ха-ха.
175
Лестничной мышце (лат.).
Названный день настал довольно скоро. Долгий проезд по коридорам, где порскали, потрясая градусниками, миловидные цыпочки, подъем и спуск в двух лифтах, из которых второй был весьма просторен и у стенки которого стояла, прислонясь, черная крышка с металлическими хватками, а на пахнущем мылом полу виднелись обрывки листиков остролиста или, может быть, лавра, и вот наконец Дорофей сказал, точно онегинский кучер, «приехали» – и мягко прокатил Вана мимо двух коек, отгороженных ширмами, к третьей, стоявшей у окна. Тут он Вана оставил, а сам присел за столик у двери и неторопливо развернул русскую газету «Голос» («Logos»).
– Я Ван Вин – на случай, если вы уже замутились настолько, что неспособны узнать человека, виденного вами лишь дважды. В больничных записях значится, что вам тридцать лет; я считал вас моложе, но и в этом возрасте человеку умирать рановато, кем бы он ни был – whatever he be, твою мать, – недоделанным гением, вполне оперившимся подлецом или тем и другим сразу. Как вы можете догадаться, окинув взглядом простое, но продуманное убранство этого тихого помещения, вы – неизлечимый больной, если прибегнуть к одной тарабарщине, и гниющая крыса, если воспользоваться другой. Никакие кислородные вентили не помогут вам избегнуть «агонии агоний» – этот счастливый плеоназм придумал профессор Лямортус. Телесные муки, предстоящие вам или уже вас постигшие, может быть, и ужасны, но их и сравнить невозможно с муками вероятной загробной жизни. Разум человека, по природе своей
монист, не в состоянии принять две пустоты сразу; человек сознает, что одну пустоту – пустоту своего биологического несуществования в бесконечном прошлом – он уже миновал, ибо память его совершенно пуста, и это небытие, как бы прошедшее, вынести не так уж и трудно. Однако второе небытие, которое, быть может, переносить будет ненамного труднее, остается логически недопустимым. Распространяясь о пространстве, мы вправе представить себя живой пылинкой в его беспредельной единственности, но для скоротечной нашей жизни во времени такой аналогии не существует, ибо, сколько бы кратким (а тридцатилетний отрезок, право же, краток до неприличия!) ни было осознаваемое нами собственное бытие, оно представляется нам не точкой в вечности, но скорее щелью, складкой, трещинкой, идущей по всей ширине метафизического времени, рассекая его и сияя и – как бы узка она ни была – отделяя плоскость сзади от плоскости впереди. Именно потому, господин Рак, мы вправе говорить о прошедшем времени и – в несколько более неопределенном, но обиходном смысле – о времени будущем, оставаясь, однако, попросту неспособными предощутить вторую пустоту, вторую бездну, второе ничто. Забытье – спектакль одноразовый, мы его уже видели, а повторений не будет. Следственно, нам надлежит готовить себя к возможности продленного существования в некоторой форме разрозненного сознания, что и позволяет мне, господин Рак, плавно перейти к моей главной теме. Вечный Рак, бесконечная «раковость» – явление, быть может, и не бог весть какое значительное, но одно можно сказать с уверенностью: единственная разновидность сознания, которая сохраняется по ту сторону жизни, это сознание боли. Маленький Рак сегодня – это нескончаемый канцер завтра – ich bin ein unverbesserlicher Witzbold. Мы можем вообразить – я думаю, справимся, – как крохотные горстки частиц, еще сохраняющих личность Рака, собираются там и сям, в посю-и-потусторонности, как-то, где-то прилепляясь друг к дружке – здесь паутинка его зубной боли, там букетик ночных кошмаров, – напоминая отчасти крохотные кучки невразумительных беженцев из какой-то сгинувшей страны, льнущих друг к другу ради пусть недолгого и смрадного, но все же тепла, ради серенького сострадания и общих воспоминаний о несказанных пытках в лагерях Татарии. Для старого человека особая пыточка состоит, наверное, в том, чтобы стоять в длинной-предлинной очереди к далекому нужнику. Так вот, герр Рак, я допускаю, что уцелевшие клетки стареющей раковости сложатся именно в такие цепочки истязаний, никогда, никогда не доходящие до желанной вонючей дыры в страхах и судорогах бесконечной ночи. Знай вы толк в современных романах и владей жаргоном английских авторов, вы, конечно, могли бы ответить, что фортепианный настройщик из «нижнего среднего класса», влюбившийся в нестойкую на передок девицу из «верхнего» и тем погубивший свою семейную жизнь, совершил не такое уж и преступление, чтобы первый встречный нахал учинял ему суровый разнос…
Уже знакомым нам жестом Ван разодрал заготовленную речь и сказал:
– Господин Рак, откройте глаза. Я Ван Вин. Посетитель.
Примерно секунду восково-бледное лицо с ввалившимися щеками, длинной линией челюсти, толстоватым носом и маленьким круглым подбородком оставалось лишенным всякого выражения, но прекрасные, янтарные, влажные и выразительные глаза с трогательно длинными ресницами открылись. Затем на губах наметилась призрачная улыбка, и Рак, не оторвав головы от клеенчатой (почему клеенчатой?) подушки, вытянул руку.
Сидящий в кресле-каталке Ван потянулся к нему кончиком палки. Рак, приняв этот жест за благонамеренное предложение помощи, сжал ее слабой рукой и учтиво ощупал.
– Нет, мне пока не по силам пройти и нескольких шагов, – совершенно отчетливо произнес он с немецким акцентом, которому предстояло, вероятно, образовать самую живучую группку призрачных клеток.
Ван отдернул бессмысленное оружие. Стараясь совладать с собой, он пристукнул им по доске в изножье каталки. Дорофей поднял глаза от газеты и вновь углубился в увлекательную статью – «Умная свинка (из воспоминаний укротителя)» или «Война в Крыму: татарские партизаны помогают китайским штурмовикам». Маленькая сестричка высунулась из-за далекой ширмы и снова спряталась.
Попросит ли он, чтобы я доставил письмо? Отказаться? Согласиться – и не отослать?
– Они уже все уехали в Холливуд? Скажите, прошу вас, барон фон Вин.
– Не знаю, – ответил Ван. – Вероятно, уехали. Я, собственно…
– Потому что я послал им мою последнюю мелодию для флейты и письмо ко всем членам семьи, а ответа все нет и нет. Меня сейчас вырвет. Я сам позвоню.
Маленькая сестричка на высоченных белых каблуках, подтянув ширму, загородила койку Рака, отделив его от печального, несильно раненного и уже заштопанного, дочиста выбритого молодого денди; распорядительный Дорофей развернул денди и выкатил из палаты.
По возвращении в свою прохладную, светлую комнату, за полуоткрытым окном которой солнечный свет мешался с дождем, Ван на отчасти эфемерных ногах подошел к зеркалу, приветственно улыбнулся себе и без помощи Дорофея улегся в постель. Вскользнула пленительная Татьяна, спросить, не желает ли Ван чаю.
– Голубка моя, – ответил он, – я желаю тебя. Взгляни на эту твердыню силы!
– Знали бы вы, – сказала она через плечо, – сколько блудливых больных оскорбляли меня точь-в-точь подобным же образом.
Он коротко написал Кордуле, сообщив, что попал в небольшую аварию и, хоть ныне лежит в номере-люкс для павших принцев в Калугано, лечебница «Озерные виды», во вторник всенепременно падет к ее ногам. Он написал также – еще короче и по-французски – Марине, поблагодарив ее за чудесно проведенное лето. Это письмо он, поразмыслив, решил отправить из Манхаттана в отель «Пайсан-Палас» в Лос Ангелесе. Третье письмо предназначалось Бернарду Раттнеру, его ближайшему чусскому другу, племяннику великого Раттнера. «Твой дядя самых честных правил, – писал он в частности, – но вскоре я от него камня на камне не оставлю».
В понедельник около полудня ему разрешили посидеть в шезлонге, выставленном на лужайку, которую он уже несколько дней алчно разглядывал из окна. Доктор Фицбишоп, потирая ладони, сказал, что, по сообщению из лаборатории в Луге, это были далеко не всегда смертельные «аретузоиды», хотя теперь оно уже и не важно, поскольку злосчастный учитель и сочинитель музыки вряд ли проведет на Демонии еще одну ночь – поспеет на Терру аккурат к вечернему гимну, ха-ха. Док Фиц был то, что русские называют «пошляк», и Ван в неком неясном прочиворечии с самим собой ощутил облегчение, оттого что не испытывает тайного злорадства по поводу мучительной кончины мерзавца Рака.