Адам нового мира. Джордано Бруно
Шрифт:
Быть может, оттого она так часто ходила по дому на цыпочках, словно боясь спугнуть какое-то видение. Сегодня она с первого взгляда поняла, что ей предстоит скучный день. Люди на улице выглядели как марионетки, которых приводили в движение интересы, чуждые её мирку, и наблюдать за ними её побуждало только то скучное обстоятельство, что Луиджи должен сейчас вернуться с покупками. По тому участку Фреццарии, который был виден из её окна, проходили всё такие люди, каких и следовало ожидать на одной из главных улиц со множеством лавок. Проходили нагруженные покупками мужчины в длинных чёрных одеяниях (а когда они крадучись пробирались здесь по вечерам к своим возлюбленным и фонарь выхватывал их из мрака, они всегда бывали одеты в короткие испанские плащи). Подмастерья без шапок, чиновники, уличные мальчишки, греческие матросы, носильщики, катившие тачки с дынями или ручные тележки с тюками разных товаров. Из-за угла вышел мужчина с красным платком на
Тита почти перестала наблюдать. К тому же надо было идти вниз и ждать Луиджи. Но она помедлила у окна ещё минуту и, закрыв глаза, прочитала молитву. Когда она снова открыла их, она была вознаграждена.
Сначала она ничего не видела — это оттого, что во время молитвы она крепко зажмурила глаза, чтобы Бог не мог заподозрить её в плутовстве. Она никогда не могла простить одному из жильцов его слов (он умер с год тому назад, ему снёс голову саблей янычар [33] за неуместные насмешки над Дамаском [34] ). Этот жилец говорил, что, когда женщина, молясь, закрывает глаза руками, она всегда раздвигает пальцы настолько, чтобы сквозь них можно было всё видеть. Он сказал это не Тите. Он сказал это её матери, что ещё хуже. Тита ушла и плакала в прачечной, твердя: «Я не такая! И ни за что не буду такой, когда вырасту». Не будь в прачечной так грязно, она бы там повесилась.
33
Янычар (тур.) — воин турецкой регулярной пехоты, созданной в XIV в. Первоначально войско комплектовалось из пленных юношей, позже путём насильственного отбора мальчиков из христианского населения Османской империи.
34
Дамаск — с 1516 г. до конца Первой мировой войны входил в Османскую империю.
Так что сейчас, когда Тита, помолясь честно, без всякого жульничества, открыла глаза, она с минуту моргала ресницами, ничего не видя. Затем она увидела внизу, на противоположной стороне улицы (это облегчало наблюдение) женщину, гордо и вызывающе выступавшую на высоких каблуках. Тита крепко сжала губы, но продолжала смотреть с возраставшим вниманием. У женщины под платьем, очевидно, были подложены подушечки, чтобы угодить вкусу венецианцев, которым нравились пышные формы. Только тончайшая вуаль прикрывала её набелённые груди с окрашенными в малиновый цвет сосками. Но Титу интересовал больше всего ряд пуговиц, нашитый на платье сверху донизу. Тите хотелось плюнуть, она чувствовала, что язык её крепко прижат к стиснутым зубам. Назначение этих пуговиц ей было известно: они давали возможность женщине удовлетворять своих посетителей без излишней траты времени на раздевание и без ущерба для платья. Пуговицы были перламутровые, блестящие. Так блестит след улитки на капустном листе. У Титы имелась одна-единственная большая перламутровая пуговица, которую она хранила в шкатулке. 'Try пуговицу она украдкой подобрала на улице, когда шла к обедне. И часто любовалась ею, мечтая, что когда-нибудь непременно купит много таких пуговиц, чтобы нашить на платье. А теперь всё испорчено. Наверное, найденную Титой пуговицу потеряла эта самая женщина, и наверное, случилось это оттого, что она чересчур поспешно расстёгивала платье. Тита чувствовала, что эта женщина — её враг, что это именно она вдвоём с мужчиной мелькнула перед нею видением в лунном свете и часто снилась с тех пор по ночам.
Считая шаги женщины, она прижалась лбом к стеклу. Потом, с внезапной тихой решимостью, на цыпочках отошла от окна. То была не её комната. Но Тита знала, что живший в ней постоялец, приезжий из Праги, уехал на два дня в Падую, а в его комнате ей нравился балдахин над кроватью из чёрного в разводах бархата и белой парчи. Ей хотелось бы поспать в этой постели под сверкающей звёздочками парчой, но она не знала, хватит ли у неё на это смелости. Что, если в полночь неожиданно вернётся жилец и ляжет в постель, не заметив, что там уже лежит она, Тита? «А я притворюсь мужчиной, — подумала она. — Скажу, что меня поместили на ночь в этой комнате, так как хозяин её в отъезде. Но вдруг он узнает мой голос?» — И она промолвила вслух, стараясь изменить голос:
— Я новый постоялец... Такой же приезжий, как и вы...
Словно в ответ, из комнаты наверху донёсся глухой стук, согнавший слабый румянец с нежных щёк Титы. Потолок затрясся. Что это, неужели мать упала с кровати? Тита стояла неподвижно. Ответственность была слишком тяжела. Как будто всё здание навалилось на неё. Она тревожно потрогала себя. Почему бы и нет? Она дрожала, держась за колонку кровати, колени её ослабели. «Бесполезно. Я уже больше не та, что была, — подумала она. — И не могу быть такой». В её хрупком
Ей не хотелось идти наверх, её удерживали стыд и гнев, и всё же она знала, что если пойдёт, она будет вести себя, как нежнейшая и отзывчивая дочь. И не только внешне — она в самом деле будет испытывать к матери сострадание, но где-то в глубине души будет скрывать этот горький стыд, как мысль о паутине, которую поленилась обмести. Порой думаешь: «Паутина слишком высоко, я её почти обмела». И ходишь, делая вид, будто в самом деле обмела её, исполнила долг, и говоришь самодовольно: «Вот и всё». А там вдруг, много часов спустя, всплывает снова в сознании, что долг не выполнен, паутина разрастается всё шире и шире, рождая пауков, которые наползают на тебя. И ты словно парализована и готова на всё, только бы не возвращаться к старому, только бы не надо было обметать паутину, которую в своё время было так легко обмести. Тогда достаточно было самого ничтожного усилия над собой — и дело было бы сделано. А после того как ты притворялась, будто оно сделано, невозможно идти на попятный, при этом рискуешь оказаться ещё большей притворщицей, — вот что выходит из самого обыкновенного упущения.
Теперь, когда Тита колебалась, идти ли наверх к матери, сойти вниз ей казалось уже невозможным. Она стояла перед окном, вся вытянувшись, широко расставив ноги. Ромбы солнечного света ласково скользили по ней, оплетая неясной сеткой тонкую фигуру в простеньком платье, светло-каштановые волосы, перехваченные на голове одной только лентой. Как огромная западня мира, как воздушная ткань её грёз, солнечная сетка обнимала её тихонько, незаметно, и Тита только чувствовала, что этот свет слепит, что она перед ним беззащитна. «Боже праведный, я больше не буду так делать», — молилась она.
Затем мысли её вернулись к Луиджи, и она пожалела, зачем обычай требует, чтобы всю провизию для дома покупали на рынке мужчины. Если бы она могла делать покупки сама, у неё была бы возможность выходить из дому, принарядившись, ходить по рынкам, торговаться, жизнь для неё стала бы намного интереснее. А сейчас она может только надзирать за Луиджи, ловко выспрашивать его о ценах, в надежде, что поймает его на противоречии и таким образом уличит в небрежности или нечестности. Вот, например, фунт баранины может стоить самое большее пять с половиной сольдо, фунт угрей (нечищеных) — десять сольдо, моллюски — три сольдо сотня, пармезан — десять — пятнадцать сольдо. И ей надо проверить, не купил ли Луиджи вместо пармезана дешёвый сыр по шесть сольдо. Потому что жилец, требовавший пармезан, из Швейцарии и хорошо разбирается в качествах сыра. Затем Тита с испугом вспомнила, что нужно купить восковые свечи, а она забыла вписать их в список. Три фунта... нет, шесть. Это будет стоить двенадцать сольдо. Приятно иметь в доме большие запасы, но надо следить, чтобы продукты не портились. И отчего она постоянно забывает о свечах, ведь это одна из немногих вещей, которые легко хранить? Сердце у Титы ёкнуло. Занавеси из синей и золотистой флорентийской тафты пятнами расплывались перед её глазами, левая ладонь зудела. Она очень гордилась своими обязанностями и ответственностью, но её неотвязно преследовал страх сделать какую-нибудь оплошность. Преследовал и сухой кашель матери по ночам, зловещее лицо нищего с заячьей губой, раздувшийся труп утопленной кошки, который она видела в воде между свай.
Она услыхала голос Луиджи, звавшего её, и, приняв строгий вид, торопливо стала спускаться вниз, спрашивая себя, зачем она понадобилась там?.. Уж не вернулся ли студент из Рима? Он всегда в самые неподходящие моменты совался к ней с неожиданными требованиями и приносил всякие странные вещи, прося сварить их на кухне. Щёки у него были уже дряблые, и, разговаривая, он вертел квадратными большими пальцами и заискивающе пялил на неё близорукие, тесно поставленные глаза. Держать постояльцев — утомительное дело, в особенности для молоденькой девушки, у которой мать душевнобольная и нет других помощников, кроме дерзкого слуги и кухарки, красноглазой толстухи с плоскими жёлтыми руками, распластанными на переднике, как блины.
Но это оказался не студент из Рима. В передней стоял незнакомый мужчина, нетерпеливо похлопывая себя по ляжке бархатной шапочкой, а за ним — мальчишка с небольшим сундуком и какими-то огромными свёртками, обёрнутыми в холст. Тита выпрямилась во весь свой шестнадцатилетний рост и постаралась принять вид настоящей хозяйки. Луиджи — смуглый, с глупым и красивым лицом — громко ворчал что-то. Сегодня он держался наглее обычного. Тита расправила складки вишнёво-красного платья и сделала шаг вперёд. Она казалась себе величавой, ощущала тяжесть в бёдрах, как будто она была затянута в тугой, негнущийся корсет. Она мысленно твердила себе: «Ну вот, Луиджи уже пришёл, а я всё забываю про свечи».