Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе
Шрифт:
В Баку не все и не всегда было спокойно. В скрытых слоях городского подсознания таилось немало «скелетов». Среди немалого числа армян и азербайджанцев, особенно стариков, глубоко засела травма ужасов бакинских погромов 1905 и 1918 гг., когда погибли десятки тысяч жителей. Мало кто помнил или осознавал, что погромы происходили в моменты острейшей политической и классовой борьбы, когда царские власти теряли контроль и, вероятно, провоцировали либо не останавливали погромы, противопоставляя их забастовкам городских рабочих. Со своей стороны, армянские боевики-маузеристы в те же годы при возможности мстили мусульманам и устраивали покушения на царских чиновников и жандармов. Революционная история Закавказья, центром которой как раз и служил Баку, отличалась запутанностью, невероятной дерзостью и кровавостью. В этой субкультуре формировался молодой Сталин, некогда одна из ключевых фигур бакинского революционного подполья. Весной 1918 г. бакинские большевики воспользовались вооруженной помощью армянских национальных отрядов, чтобы (как оказалось, лишь на несколько месяцев) предотвратить превращение Баку в столицу буржуазной националистической республики и вместо это создать знаменитую Бакинскую коммуну. Классовый конфликт наложился на национальный в пределах одного города, что привело к сериям чудовищных злодеяний с нескольких сторон – армянские маузеристы и большевики в борьбе за контроль над городом уничтожали и изгоняли
209
Ronald Grigor Suny, The Baku Commune, 1917–1918. Class and Nationality in the Russian Revolution. Princeton: Princeton University Press, 1972.
И все же эта история в советский период сделалась слишком неактуальной, как сама Антанта, чтобы послужить самостоятельной причиной нового насилия. Советский период принес свои ужасы и формы государственного насилия, которое не носило этнического характера. Но все же оттенок имелся. В первые годы советской власти в большевистских органах террора ЧК и ОГПУ по инерции оставалось довольно много армян; позднее в местной патронажной сети подопечных Лаврентия Берии стали преобладать азербайджанцы, причем преимущественно из одного и того же района. Ленкоранцы и нахичеванцы держались вместе и нередко отдельно от остальных азербайджанцев, как и карабахские армяне, могли составлять свои земляческие сообщества будь то в Баку или, позднее, в Ереване. Все это немедленно замечалось и, подозреваю, преувеличивалось настроенным на этническую волну глазом. Но после 1953 г. в советском социуме резко понижается уровень насилия. Межэтнические трения были вытеснены в символическую сферу стереотипов, колкостей и анекдотов либо далеко на периферию городской жизни, на темные улицы, где порой имели место жестокие драки, а также в кабинетное соперничество за руководящие посты, за выгодные места в теневой экономике. Все это периодически приобретало национальную окраску, но с таким же успехом бакинские армяне и азербайджанцы могли вместе «химичить» в каком-нибудь подпольном цеху, на товарной базе или на рынке, решать бытовые и бюрократические проблемы советской повседневности, стоять в очередях за дефицитом или запросто встречаться на бульваре, стадионе, концертах и в кафе.
В нормальных условиях конфликтность, в том числе этническая, перекрывается массой причин и поводов для сотрудничества, институционализированных в неформальных социальных механизмах и ритуалах взаимодействия (дружеских, соседских, сослуживческих и т. п.). Повторю, это нормально. Поэтому нам требуется отследить, подобно эпидемиологам и патологоанатомам, что именно подорвало нормальную жизнедеятельность. Предупреждаю и предостерегаю в очередной раз, это может оказаться сложнее и противоречивее, чем кажется на первый взгляд. Надо сознательно контролировать себя в процессе исследования, чтобы избежать «причесывания» фактов под априорную схему ведущую от прошлого к тому что случится позднее. То, что не случилось, может иметь не меньшую аналитическую значимость. Мы, вполне возможно, выйдем не на единый «фактор», а на косвенные причинно-следственные цепочки и взаимопереплетенные процессы со сложной и как правило самими участниками слабо осознаваемой динамикой.
Несомненно, имеет большое значение, как люди воспринимают самих себя и окружающих, на основании каких ожиданий и целей строятся их действия, в какие общеупотребительные слова и фразы отливаются их переживания, откуда берутся образы, которые находят отклик в массовой аудитории, что и посредством каких дюркгеймовских ритуалов солидарности генерирует коллективные эмоции. И тем не менее все это не исключает, а даже напротив, предполагает, что людям также свойственно искреннее двоемыслие, что их социальная и личная память может состоять из противоречивых комплексов и множественных напластований. Приведу для иллюстрации пример из поездки в Карабах летом 1994 г., сразу после завершения там войны. Данный пример представляется тем более уместным, что в этой части работы мои критические выпады против описательно-аналитических подходов в терминах идентичности и дискурсов могут создать впечатление, будто я целиком отметаю подобные факторы во имя некоего материалистического фундаментализма. Мне повезло, что в той поездке моим неожиданным спутником оказался Ваган Галоян – в прошлом активист армянского национального движения, но кроме того, и астрофизик из знаменитой Бюраканской обсерватории, наделенный веселым упрямством в спорах и притом скептически настроенный к нам, гуманитариям.
Армянские жители Карабаха только что перенесли колоссальное многолетнее напряжение этнической мобилизации и тяжелой войны. В разговорах с двумя учеными, прибывшими из Еревана или, как они выражались, с «большой земли», нам наперебой, с громадной убежденностью излагали факты и эпизоды недавнего эпического противостояния «туркам» (слово азербайджанцы едва ли вообще возникало в их речи). Говорили неизменно о ползучем «белом геноциде» предшествующих десятилетий советского периода, когда бакинские власти по тайному умыслу тормозили капиталовложения, не строили современное жилье и дороги, держа автономную область в бедности и запустении, закрывали армянские школы, укрупняли и ликвидировали «неперспективные» села и таким образом постепенно вытесняли из Карабаха армян, подобно тому, что уже произошло в некогда армянской, а ныне целиком азербайджанской Нахичеванской области. Настойчивость и повсеместность подобной аргументации, регулярно также транслируемой армянскими публичными ораторами и прессой, не оставляли сомнения в ее искреннем восприятии простыми карабахцами. Люди стойко терпели невзгоды и шли на бой во имя святой цели выживания своей древней нации, подвергавшейся резне, депортациям и планомерному военному уничтожению на памяти недавних поколений. Равно не подлежало сомнению, что без подобной «дискурсивной формации», одной на всех мобилизующей веры армяне Карабаха не выстояли бы в этой войне, ставшей для них по-истине отечественной. (Замечу, что очень похожие аргументы приходилось слышать и в Абхазии.)
Тональность, однако, менялась поразительным образом, когда Ваган Галоян невозмутимо и несколько исподволь переводил разговор на более обыденный уровень: «Не припомните, кем был первый азербайджанец, поселившийся в вашей деревне, и как это случилось?» Чаще всего это был кто-то вроде пастуха из соседнего преимущественно азербайджанского района, который оказался единственным покупателем опустевшего дома после естественной смерти стариков. Их взрослые дети, давно устроившиеся в городе, готовы были уступить развалюху вместе с запущенным садом всего за несколько сотен рублей. Армянский председатель колхоза со своей стороны готов был принять на работу чужака, потому
Таким образом вырисовывалась несколько иная картинка: преобладание в советский период среди армян Карабаха более низкой рождаемости при вертикальной миграционной мобильности, ориентированной на продвижение в городской среде (Баку, Еревана, Москвы или других промышленно-административных центров СССР), и одновременно сохранение высокой рождаемости среди сельских азербайджанцев, которые в силу родственных связей и относительной недостаточности современного культурного капитала мигрировали, пока преимущественно горизонтально, из своих деревень в соседние (открытие сельскими азербайджанцами рыночных возможностей в Москве и других городах России относится лишь к последним годам советского периода). Общие проблемы советской сельской глубинки проявлялись и в нехватке средств на инфраструктурное развитие. Если покопаться в архивах советских ведомств или лучше опросить пока еще помнящих те времена руководящих работников, выясняется, какие препятствия возникали при строительстве школ или малых предприятий в селах, отнесенных к категории «неперспективных», или чего стоило выбить капвложения на прокладку даже короткой железнодорожной ветки, когда Москва бросила все средства на стратегическую Байкало-Амурскую магистраль (БАМ). Однако все эти структурные процессы и ограничители находятся за пределами обыденного восприятия – и при этом их микропоследствия в Карабахе воспринимались через дискурсивные практики и этнизированные бинарные оппозиции, соотносимые с травматизированной коллективной памятью. Заметим, что ни армяне, ни азербайджанцы не считали Москву главным источником своих проблем и не предполагали восстания против центральной власти, которая виделась им скорее решающим, хотя порой и слишком отстраненным арбитром. В остальном же оставалось жить, устраивая собственные дела по мере обстоятельств и доступных возможностей. Покуда советская властная иерархия выглядела незыблемой, локальная напряженность в Карабахе проявлялась максимум во внутриноменклатурном лоббировании, подписании местной интеллигенцией коллективных писем либо спорадических бытовых драках. Быстрая эскалация напряженности вплоть до настоящей войны станет возможна лишь тогда, когда советская иерархия в ходе горбачевских экспериментов с механизмами назначения и официальным дискурсом приобретет критическую неопределенность, отчего развернется острая конкуренция сразу в нескольких взаимопересекающихся социальных полях. Это и составляет основную проблематику данной главы.
Итак, в тех республиках, где налицо были как будто все факторы конфликта, тем не менее, до войн не дошло. Напротив, этническое насилие вспыхнуло там, где вероятность развития по наихудшему сценарию казалась менее очевидной. Также подчеркну в очередной раз, наше исследование не может ограничиваться одними националистическими программами, дискурсами и конструированием идентичности – хотя бы потому, что в период перестройки существовали и иные возможности. Именно их следует выявить, чтобы объяснить, даже не почему, а каким путем межнациональные конфликты вышли на первый план. Необходимо настроить наше исследовательское увеличительное стекло таким образом, чтобы разглядеть обыденные подробности административных взаимоотношений, социальных сетей, классовых и групповых форм социального капитала и потенциально конфликтующих стратегий. Там мы, может, и выясним, какие пучки причин определили вектор националистической мобилизации и насилия между жившими по соседству этническими общностями. При этом, следуя исследовательской программе Чарльза Тилли, мы поместим в центре нашего анализа государство – а не дискурсы и идентичности или рациональные калькуляции игроков. Такая аналитическая стратегия обусловлена не столько тем, что национализм является дискурсом и политической программой в поиске государства как базы своего осуществления, а в основном потому, что элементарная хронология событий указывает на то, что в обычных объяснениях национализма причина, вероятно, оказывается подменена следствием. Национализм не мог быть первичной причиной распада Советского Союза попросту потому, что становится реальной силой не до, а после начала процессов распада государства. Обозначив параметры и вероятное содержание гипотезы, нам теперь остается посмотреть, что и каким образом продвигало национализм на авансцену перестроечной драмы.
Армения, Азербайджан и Грузия оказались включенными в наш анализ, поскольку именно в этих странах национализм возник на относительно ранних (и тем не менее не первых) стадиях перестройки, проявился исключительно мощно и быстро приобрел насильственный характер. Контрастные примеры проевропейской демократизации Прибалтики и азиатского авторитаризма Узбекистана будем «держать в уме», однако они впредь для нас останутся лишь на заднем плане, поскольку основным регионом исследования для нас остается Кавказ. В то же время мы будем отслеживать перемены в проводимой Москвой политике перестройки и гласности вплоть до достижения ее тупика. В этот исторический контекст мы поместим Кабардино-Балкарию и нашего героя, который в период завязки описываемых в этой главе действий все еще носил имя Юрия Шанибова. Следуя тренду национализации протеста, к концу этой главы он уже будет зваться Муса Шаниб. Как всегда, малые примеры могут оказаться крайне полезными в высвечивании динамики масштабных исторических процессов.
Провинциальная микрополитика
В брежневское долголетье оказавшийся ненужным партии и государству Шанибов вовсе не пребывал в хандре и изоляции. Он преподавал, ездил в командировки по стране, читал книги и делал выписки, спорил вечера напролет с друзьями. Для многих коллег и бывших студентов он оставался смелым человеком, безвинно пострадавшим от рук лицемерных консервативных бюрократов за то, что пытался стать подлинным обличающим власть интеллигентом или, как принято говорить на Западе, публичным интеллектуалом (public intellectual), выражающим интересы общества – тем, кем многие, может, и мечтали, но не рисковали стать. Бывшие студенты-активисты тепло вспоминали Шанибова как символ мятежной молодости и оптимизма. Эти симпатии, приобретенный опыт плюс сохранение университетской должности пускай и без карьерного роста помогли Шанибову остаться в центре социальной сети, которая постепенно, по мере того как бывшие студенты становились журналистами, промышленными руководителями, юристами и научными сотрудниками, накопила довольно значительный по масштабам Нальчика совокупный социальный капитал.