Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе
Шрифт:
Архитектура советского государства определялась тремя институтами, которые, по большому счету, обеспечили власть большевиков после революции: централизованной и всеохватывающей номенклатурной системой политических назначений на бюрократические должности, насильственной мобилизацией экономических и людских ресурсов для военных нужд, а также созданием национальных республик. Сталинизм имел истоками именно эти учреждения и их кадры, выкованные в Гражданской войне [372] . Мало толку в культурологических и психологизирующих объяснениях, отсылающих нас к русской традиции деспотизма, сталинской параноидальности либо большевистскому мессианству. Точно так же не имеют научного основания аргументы, считающие сталинизм отклонением от ленинского учения или вовсе контрреволюцией. Гипотетически можно допустить, что некий другой наследник Ленина оказался бы менее террористичным, нежели Сталин. Это, наверное, могло бы спасти множество жизней. Однако и в этом случае советская индустриализация носила бы деспотический и милитаризованный характер, поскольку он целиком определялся конфигурацией советского государства, его враждебностью по отношению к крестьянству, а также, не стоит забывать, геополитическим контекстом. Тем не менее допустимо предположить, что без Сталина советский режим мог впоследствии, после завершения индустриализации, стабилизироваться в менее давящем политическом климате. Привело бы это к более раннему, более демократическому и упорядоченному преодолению советской диктатуры догоняющего развития? Была бы тогда реализована историческая возможность 1960-x годов? «Возможно» – вот ответ, который видится единственно возможным.
372
Примером кадров поколения Гражданской
Преобразуем вышесказанное в теоретическое утверждение. Коллективизация, репрессии, культ личности Сталина вытекают не из личности диктатора, а были обусловлены тотальной централизацией политических, военных, экономических и идеологических структур. С исторической точки зрения, подобный уровень централизации (который обычно мог быть достигнут лишь непосредственно после революций, войн или других масштабных потрясений), в свою очередь, находил свое харизматическое воплощение в великом герое/злодее – таком, как Наполеон, или Ататурк, Муссолини, Перон, Мао, Тито, Фидель, Пак Чжон-хи, Насер и Хомейни в иных, однако, в широких рамках, схожих исторических обстоятельствах. Предстоит еще систематически изучить, существует ли также особая восприимчивость преимущественно аграрных обществ к национально-государственным культам в периоды стремительной социоэкономической реструктуризации. Террористические и тоталитарные тенденции догоняющего развития XX в. очевидно вызываются аналогичными условиями: необычайно высокой степенью самостоятельности государственного аппарата, возникшего в ходе войны или революционной борьбы за власть; жгучее желание оправдать проект догоняющего развития и и принесенные ранее жертвы достижением беспрецедентного темпа все новых и новых побед модернизации на всех фронтах – пусть даже ценой новых жертв.
Советское государство выступало всеобщим пролетаризатором. Отчасти это объяснялось марксистским постулатом, предполагавшим достижение социализма пролетариями, из чего выводилась необходимость перековки крестьянских масс в городских и образованных индустриальных рабочих [373] . Однако одна лишь идеология и здесь видится недостаточно убедительным объяснением. Чрезвычайные задачи советского государства в областях промышленного развития и военного дела требовали быстрого, массированного производства образованных промышленных рабочих и их сосредоточения в городах. Государство продолжило экспроприацию и подавление всех самостоятельных основ общественного и экономического воспроизводства – что в условиях Советского Союза времен сталинизма означало в первую очередь жестокое вторжение в сами основы воспроизводства крестьянских домохозяйств. И здесь начинается великая ирония истории. Столкнувшись уже в годы первых пятилеток с неожиданно быстрым исчерпанием дотоле безбрежного крестьянского ресурса и социальными проблемами урбанизации, государство оказалось волей-неволей (опять же, одна лишь социалистическая идеология этого не объясняет) принуждено создавать новые структуры быта, способные организовывать общественное воспроизводство на рабочих местах и жилых кварталах в соответствии со вполне современными моделями. Советским плановикам, кадровикам, пропагандистам пришлось заняться созданием новых общественных и даже лично-семейных ритуалов (празднования Нового года, светского бракосочетания, «культурных» форм досуга), а также направить изрядные средства в учреждения образования, здравоохранения, спорта и развлечений, а также (хотя в полной мере лишь после смерти Сталина) в массовое строительстве квартир, курортов, в распространение пенсионного обеспечения на сельских жителей [374] . Все это в сочетании с невиданной социальной мобильностью советского населения в период послевоенного экономического роста в сумме создавало впечатление, что социализм в действительности достигнут. В этой исторической ситуации рос Юрий Шанибов – как и миллионы крестьянских детей, включая моих собственных родителей. Именно это время сформировало политических лидеров перестройки, таких как Михаил Горбачев, Борис Ельцин, Джохар Дудаев. Все они начинали, но не остались крестьянами. Это, очевидно, важнейший промежуточный рубеж диктатуры развития. Начавшись в преимущественно аграрной стране, поколение или два спустя данной политической системе пришлось столкнуться с совершенно другой социальной средой, которую она же и создала.
373
Bruce Cumings, Webs with no Spiders, Spiders with no Webs: The Genealogy of the Developmental State, in Meredith Woo-Cumings (ed.), The Developmental State. Ithaca: Cornell University Press.
374
Oleg Kharkhordin, The Collective and the Individual in Russia: A Study of Practices. Berkeley: University of California Press, 1999.
Подвижки в сторону демократизации впервые возникли после смерти Сталина. Это стало парадоксальным продолжением двух одновременных процессов классообразования, причем оба были производными индустриализации. Первым была внутренняя нормализация номенклатурной бюрократии, желавшей жить вольготнее. Это потребовало слома самой элитой сталинской управленческой системы, основанной на страхе. Особенностью государственного социализма являлось то, что угроза гражданскому контролю исходила не от традиционного военного истеблишмента (как в обычных диктатурах), а от тайной полиции, лично, а потому с большой долей произвола, направляемой диктатором. Со смертью Сталина и затем с устранением непредсказуемого Хрущева (последнего большевика времен Гражданской войны на вершине власти) советская номенклатура обрела свой рай. Внутри-бюрократическая коллегиальность и стабильное занятие кабинетов пришли на смену харизматическому управлению сталинских лет. Нечеловеческий трудовой темп сталинского режима, репрессии и чистки остались уделом прошлого, враг не стоял у ворот, а «холодная война» стала вполне привычным, даже рутинизированным образом видения и ведения международных отношений. Значительные уступки в субсидировании народного потребления теперь стали возможны благодаря построенной в предыдущие десятилетия индустриальной базе, а после 1973 г. – потоку нефтедолларов. Но это, подчеркнем, пока была лишь внутриэлитная релаксация. Подобные процессы наблюдаются во втором поколении элит многих диктатур развития, например в Южной Корее после убийства Пак Чжон-хи или в Бразилии в последние годы военной диктатуры, когда корпоративные менеджеры и их политические кураторы начинают вить себе комфортные гнезда уже без особой оглядки на диктатора и тем самым создают то, что Питер Эванс назвал «внутренним давлением в сторону демонтажа» диктатуры развития [375] .
375
Классика – Peter Evans, Embedded Autonomy: States & Industrial Transformation. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1995.
Вторым источником демократизации стало исторически очень быстрое становление промышленного пролетариата, в советской модели развития включавшего в себя миллионы специалистов с высшим образованием. Во вполне реальном смысле это были дети советской эпохи, плоть от плоти социалистической диктатуры. Их устремленные в будущее социальные ожидания, предпочтения и городской образ жизни были порождены динамикой догоняющего развития советского государства и связаны с модернизационными задачами гораздо теснее, нежели с сельским укладом поколения их собственных родителей. Вдобавок, советская индустриализация и опыт страшной, напрягшей все силы войны оказали мощнейшее выравнивающее и унифицирующее воздействие на отношения между полами и этническими группами. Если в верхних эшелонах женщины и не стали вполне равны мужчинам, а нерусские – русским, если идеалы полного равенства и не были достигнуты, то в остальной массе общества несомненно наблюдается значительное выравнивание возможностей, а если мерить по пройденной дистанции вместо приближения к идеальному горизонту, то по сравнению с дореволюционным состоянием дел прогресс выглядел эпохальным. Коммунистический девелопментализм достиг своих целей, в том числе включив множество женщин и представителей нерусских национальностей (в том числе, конечно, и Шанибова) в быстро растущие структуры индустриального общества. В итоге на начало 1960-x гг. возникает очень широкое и довольно эгалитарное гражданское сообщество. Если это еще и не гражданское общество, то потенциально уже его канун.
Эти осиротевшие (нередко в самом прямом смысле) и вырванные из патриархального уклада потомки крестьян, эти подданные якобы тоталитарной власти на самом деле вовсе не являлись бессловесным «человеческим материалом» сталинской индустриализации. Это было крайне активное и оптимистически настроенное поколение, весьма успешно продвигавшее свои личные и коллективные интересы до поры в рамках постсталинистской советской идеологии. Переезд в городские новостройки, профессиональное образование и всеобщее окультуривание на современный лад виделись молодежи тех лет лучшим путем достижения достоинства и высокостатусных ролей в новом городском окружении. И действительно, растущая послевоенная промышленность, армия и государственная бюрократия нуждались в профессиональных кадрах, в их энтузиазме, подвижности и изобретательности. Искренне приняв за основу коммунистическую идеологию, советские пролетарии шестидесятых получили дискурсивные орудия и культурные рамки для собственной институционализации как класса, а следовательно, и для того, чтобы предъявить свои требования правящей бюрократии. Таким образом, несмотря на сохраняющийся запрет на самостоятельную политическую организацию, они состоялись в качестве обладающего коллективным самосознанием активного класса не только в себе, но уже и для себя. Процесс в основном проходил под прикрытием гражданских и молодежных микро-инициатив, как грибы после дождя возникавших в конце 1950-х– начале 1960-х. Шанибовские патрули по предотвращению молодежной преступности и студенческое самоуправление выступают типичными примерами из этого ряда. Молодые советские рабочие и специалисты искали способы оцивилизовывания и гуманизации своей новообретенной среды в городских сообществах и трудовых коллективах, стремились реализовать социальную мобильность, обусловленную признанием современных навыков и профессионального образования, а также сделать распределение и потребление материальных и символических (как тогда выражались, «духовных») благ куда более щедрым и доступным для большинства общества. Однако эти, казалось, абсолютно лояльные к социализму порывы энтузиазма ставили под вопрос монопольный контроль государства и его правящей бюрократии над ресурсами и идеологией. Энтузиазм молодых пролетариев, специалистов и творческой интеллигенции фактически оборачивается борьбой против формирования в послесталинский период нового правящего класса номенклатуры.
Главной врожденной слабостью советского номенклатурного строя оставалось вопиющее противоречие между официальной идеологией и реальностью. Правящая коммунистическая партия не могла допустить открытого противостояния с собственными трудящимися. Теперь, после частичного демонтажа аппарата террора по инициативе самой номенклатуры, ей оставалось пресекать зарождение публичной сферы посредством административного и символического насилия, включавшего прямую цензуру в политике и культуре, лицемерное симулирование «активности масс», жесткое ограничение потоков информации, передвижения людей и престижных предметов через границу. Тем не менее это не могло целиком предотвратить возникновение устойчивой, широкой и гомогенной социальной базы для выдвижения и распространения потенциально критических идей, особенно сформулированных в формально санкционированных властью категориях марксизма и национальной культуры. По сути, ключевым требованием класса советских пролетариев стало выполнение лицемерной и косной бюрократией ее же идеологических обещаний социальной справедливости, растущего благосостояния и рационального управления. Организационные рамки самоорганизации задавались самими структурами советских промышленности, науки и образования (трудовыми коллективами) плюс национально-территориальными автономиями с их официально санкционированными учреждениями местной науки и культуры. Это, повторяю, не антисоветское движение. Массы и даже большинство первых откровенных диссидентов хотят всего, что им обещано официальной пропагандой, и может затем немного большего. Но ожидают они этого по убежденности в собственном праве, а не по милости начальства, отчего их лояльнейшие ожидания и искренне-наивные предложения по «дальнейшему улучшению» порождают длительный латентный конфликт интересов.
Следующим этапом стало возникновение того, что Чарльз Тилли считает двумя ключевыми условиями демократизации: а) обязательной и обязывающей консультации с гражданами по вопросам принятия политических решений и занятия политических должностей и б) защитой граждан от произвола государственных исполнительных лиц [376] . Уже в 1960-x гг. оба эти условия стали в целом соблюдаться – хотя и негласно либо под прикрытием лозунгов о «социалистической законности». Номенклатура не решалась прибегнуть к открытым репрессиям, поскольку опасалась таким образом вернуть органам госбезопасности прежнюю, почти неограниченную власть. Поэтому номенклатурщики, как правило, очень осторожно избегали провоцировать конфликты с социалистическими пролетариями. За такое инстанции сверху могли запросто устроить нагоняй или вообще снять с должности за «допущенный провал в воспитательной работе». Тем временем, как мы сегодня узнаем из архивов и воспоминаний, вполне распространенным явлениям становятся самочинные (хотя обычно на поверхности идеологически лояльнейшие) собрания недовольных, индивидуальные и коллективные жалобы наверх, даже стихийные забастовки, направленные против особо невзлюбившихся начальников и административно-политических решений. Озорной народный стишок, гулявший в начале 1980-x по поводу очередного повышения цен на дефицит, прямо грозил властям примером заведомо нелояльного социалистического соседа: «Ну, а если станет больше, будет то, что было в Польше».
376
Charles Tilly, Democracy Is a Lake, in: Roads from Past to Future. Lanham, MD; Rowman & Littlefield, 1997, p. 1997.
Национальное возрождение тех лет, связанное в основном с появлением молодых, романтичных деятелей творчества и науки в республиках Советского Союза (в том числе и в самой России), на самом деле следовало тому же вектору антибюрократического сопротивления. Обыгрывая официальную идеологию, это сопротивление обеспечило себя мощным символическим инструментом в борьбе с авторитарным режимом. Национальные символические капиталы стали практически открыто противопоставляться лишенному эмоциональной насыщенности административному капиталу насаждаемой официозом культуры. В контексте десталинизации национальные чувства искали чего-то подлинного, родного и народного – в противовес всему официальному, лицемерному и выхолощенному. Подобные переживания, теперь синтезированные в жанрах современной культуры (архитектуры, профессиональной литературы и академической музыки или самодеятельного фолк-рока), позволяли новым горожанам эмоционально воссоединиться с прошлым своих предков и признать с гордостью и любовью то, что совсем недавно расценивалось в качестве отсталых сельских обычаев. Здесь мы можем особенно ясно увидеть, что связанные с национальными культурами эмоции необязательно являются проводниками политического национализма. Символическое возрождение отмирающих социологических практик и диалектов является всего лишь иным путем оцивилизовывания городской индустриальной среды, закрепления гуманизирующих ритуалов и узаконивания социального капитала новых образованных классов. Таким образом, национальные чувства становятся источником демократизации.
Однако, как нам напоминает Перри Андерсон, «классовая борьба в конце концов разрешается на политическом —, а не экономическом или культурном – уровне обществ» [377] . С этой точки зрения дисперсная сила советских рабочих и специалистов регулярно являла свою слабость в сравнении с бюрократически концентрированной властью номенклатуры. Движения советского пролетариата получали возможность выйти на поверхность лишь в периоды фракционной борьбы внутри правящей бюрократии, как то имело место в ходе десталинизации 1956–1968 гг. и еще раз при горбачевской перестройке конца 1980-х. Недостаточная укорененность недавней советской пролетаризации в собственных традициях, дискурсивные и социальные разрывы между отдельными группами нового класса, официальное подавление социальной коммуникации плюс необъятные размеры СССР и его внутреннее деление на многочисленные республики (перечисление, заметим, сугубо гипотетическое, нуждающееся в будущей исследовательской проверке и уточнении) в совокупности привели к тому, что, несмотря на крайне широкую общность институциональных условий и преследуемых целей, коллективные действия потенциально демократической направленности остались географически и социально ограниченными рамками таких больших городов как Москва и Ленинград (имевших мощные интеллигентские группы), прочих промышленных центров, где имелся опыт выступлений заводских работников, а также столиц национальных республик, в которых протестное движение возглавляла национальная интеллигенция. В результате (по крайней мере, до порогового момента лета-осени 1989 г.) демократическое движение снизу могло политически возникнуть лишь в ответ на возникавшие сверху возможности. Когда наверху происходила консолидация номенклатурной элиты, как после свержения Хрущева и в ответ на события 1968 г., активность снизу резко шла на спад. Этим механизмом задавались циклы протеста, однако циклы приобретали кумулятивный, нарастающий характер, что особенно четко видно на примере соцстран Восточной Европы, но также и в некоторых республиках СССР.
377
Perry Anderson, Lineages of the Absolutist State. London: New Left Books, 1974, p. 11, italics in original.