Аэропланы над Мукденом
Шрифт:
— Жаль, невысоко.
— Виноват, всемилостивейший государь. Машина не до конца облетана, не имею права вами рисковать.
— Ее во Францию везете?
— Да, государь. Чуть переделаю, чтоб садилась мягче.
— А почему военным одноместную продали?
— Та — более проверенная модель и для учебных полетов подходит.
— Повелеваем испытать для военных нужд этот аппарат. На моем месте может сидеть наблюдатель или стрелок.
— Слушаюсь, всемилостивейший государь, — Петр изобразил ритуальный поклон и вспомнил о прозорливости брата, предсказавшего
Прямо на летном поле император объявил о присвоении Самохвалову потомственного дворянства. Верно, и служивого бы хватило, только не состоит он на службе. Государь не хотел, чтобы на показушных авиаспектаклях Россию представлял безродный.
Торжественное оглашение царского рескрипта о даровании дворянства имело два неучтенных последствия. Во-первых, тихую зависть затаил Костович, который как иммигрант гораздо трепетнее относился к подобным привилегиям. Второе последствие преградило дорогу Петру примерно через неделю после публикации указа, когда авиатор в компании летчика-инструктора Успенского и двух курсантов — Эрнста Крислановича Лемана и Станислава Фаддеевича Дорожинского — направлялся к Гатчинской железнодорожной станции.
— Корнет Эммануил Николаевич Трубецкой, брат покойного Александра Трубецкого и сын униженного вами князя Трубецкого. Имею честь просить удовлетворения за оскорбления и беды, которые вы причинили моей семье.
Такого поворота событий Самохвалов никак не ждал. Ну, удружил царь-батюшка со своим дворянством. О купеческого сынка никто руки марать не станет, а тут извольте — удовлетворения просят. Пока беспокойные мысли крутились в голове, не обремененной знаниями о владении дуэльным оружием, меж зачинщиком и его будущей жертвой всунулся Дорожинский, известный в столичном гарнизоне бретер.
— Слышь, ты, фитюк малахольный, свои тощие ручки на славу России поднять решил?
Для дуэли полагается наносить оскорбительную пощечину перчаткой. Штабс-капитан врезал так, что корнет свалился с ног. Вперед выступили Леман и Успенский, предупредив, что перед дуэлью с Самохваловым княжьему сынку придется иметь дело с ними.
Не ожидав такого поворота, Трубецкой вскочил на ноги, попятился, забубнил, что, верно, погорячился.
— Корнет, если вы сейчас же извинитесь перед Петром Андреевичем и дадите слово офицера и дворянина, что больше никогда не будете иметь к нему претензий, я отзову свой вызов на дуэль, — Успенский, самый опытный и уравновешенный в своих поступках человек, попробовал уладить конфликт.
— Да, приношу... Даю слово... Не учел-с... Извините.
Леман тоже отказался от дуэли.
— А я — нет, — агрессивно заявил Дорожинский. — Значтак. Слушсюда. Завтра в шесть утра на этом месте, мои секунданты вот, твои мне без разницы. Я чемпион гарнизона по фехтованию и с тридцати шагов из пистолета бью в пятак. Лопату сам захвачу, не трудись, тут же у летного поля тебя и прикопаю.
— Без отпевания? — ужаснулся Трубецкой, глядя в бешено-веселые глаза курсанта.
— Самоубийц по-православному не хоронят. Зарывают на неосвященной земле. Ты же понял, выходить против меня — чистой воды самоубийство. Так что давай — исповедуйся и завтра приходи в свежем исподнем. Честь имею.
Авиаторы миновали княжича. Утром на дуэль тот не явился.
Через неделю после несостоявшейся дуэли Самохвалов на гатчинском базарчике увидел странного торговца восточной наружности в когда-то цветастом, но донельзя выгоревшем и дырявом халате, а также черной остроугольной шапке. Лицо, не старое, но и немолодое, — и вообще, поди разбери, сколько лет взаправду этим восточным людям, — было обветрено постоянным пребыванием на свежем воздухе. Глаза на разной высоте, под левым через всю скулу свежий безобразный рубец — след побоища меж люмпенами за место на рынке. Но даже не экзотическая внешность привлекла внимание. Азиат предлагал на расстеленном коврике деревянные фигурки невероятной точности выделки.
— Кто ты?
Оборванец поднял на Самохвалова узкие и умные глаза, но ничего не ответил.
— Калмыкский дурачок наш, барин, — словоохотливо встряла толстая торговка семечками. — Толпой оне к государю пришли с челобитной, их с порога прогнали, вот и разбрелись незнамо куда. Глупый Аюк, не бойся барина, он добрый. Он самолетный начальник. Ха-ха, боится вас. Без пашпарту, вида на жительство, бродяга, стало быть, вона и шугается.
Авиатор присел на корточки и перебрал поделки.
— Пять капейка каждый, — прорезался голос бродяги.
— И сколько их в день продаешь?
— Когда две-три, давеча ни одной, — снова просуфлировала баба, с поразительной ловкостью заплевывая пространство вокруг себя. — Как он с голоду не помрет, никто здесь не ведает.
Ну, пусть десять копеек в день, прикинул Самохвалов. Что, три целковых в месяц? Луизу бы сюда, бывшую супругу, что спускает в год несколько тысяч только на тряпки.
— Аюк, умеешь на столярном верстаке работать?
Азиат молчал, внимательно разглядывая непонятного ему человека. Пришлось зайти с другой стороны.
— Хочешь зарабатывать десять рублей в месяц?
— Чо вы пужаете Аюка, барин! Он отродясь таких деньжищ в руках не держал. Аюк, тридцать копеек в день хочешь?
Бродяга часто-часто закивал.
— Иди с барином, Аюк. Храни тебя Господь, хоть ты и басурман.
По пути на завод низкорослый калмык семенил мелко, прижимая к себе грязную холстину с поделками. В ангаре первым делом развернул ее, протянул деревянного мишку Кшесинскому и завел свои «пять капейка».
— Пан Петр, кто это?
— Сам не знаю. Но сирым и убогим Бог помогать велел. Приставь его к верстаку, дай инструмент, покажи, как нервюру вырезать. Не справится — гони прочь.
Ян, морщась от бродяжьего духа, подвел к верстаку и объяснил. Через полчаса прибежал с изумленным видом к патрону. Азиат вручную, без сверлильного станка и разметки, вырезал по образцу идеальные отверстия внутри нервюры, а внешний контур совпал с точностью до долей миллиметра. Аюк вытер сопливый нос грязной полой халата, протянул нервюру Самохвалову и сказал: