Аэропланы в Брешии
Шрифт:
Молодые Орвилль и Уилбур строили механических летучих мышей, рассказывал Отто, по чертежам сэра Джорджа Кэйли(15) и Пено(16). Ибо Америка - страна, где мудрость Европы - лишь предположение, которое следует проверить на наковальне.
Они читали "Летающие машины" Октава Шанута(17); они строили воздушных змеев. У них в основе змей лежал, не птица. В этом как раз и заключалась коренная ошибка да Винчи. Змей появился из Китая много веков назад. Он прошел через руки Бенджамина Франклина, ловившего электричество лля волшебника Эдисона(18), который, поговаривали, скоро должен был приехать в Прагу. Такие люди, как Отто Лилиенталь(19), оседлывали змеев, скакали верхом на ветре и умирали
Райты знали всё это. Они читали Сэмюэла Пирпонта Лэнгли(20); они изучали фотографии Эдверда Майбриджа(21). Американцы таковы. Они воспринимают теории так, как пеликаны глотают рыбу, - прагматично, и дерзко идеи обращают в реальность.
Однако, утренняя газета, доставленная в Риву пароходом, сообщила, что Райты скорее совершат полет в Берлине, чем в Брешии. Известие это намекало на соперничество между ними и американцем Кёртиссом(22), чьи усовершенствования летательной машины по многим статьям превосходили их.
Деревеньки на берегу озера громоздили домишко на домишко, будто на полотнах Сезанна, от уреза воды до вершин холмов, где выше всех стояла, звоня в свой колокол, церковь. В старом граде Праги, под стеной ошушал он среди кухонь алхимиков и крохотных кузен старого гетто то же самое отчужденное изумление, что и в Италии, словно заклинание уже пропели, и чары подействовали. Не сказала ли одна из чаек Ривы что-то по-латыни?
Озеро было огромно, как море.
Отто, в кепке и куртке с поясом, кругами гулял по богато загроможденной палубе тряского пароходика. Макс с Францем сидели на сложенном дорожном коврике около рулевой рубки. Отто и Макс, пришло в голову Кафке, тем, кто их не знает, могут показаться двумя князьями с афиши русской оперы в стиле "арт-нуво". Но это обманчиво, поскольку оба - современные люди, вполне принадлежат новой эпохе.
Максу - двадцать пять, уже заработал свою степень, положение в обществе, а в прошлом году у него вышел роман, "Schloss Nornepygge"(23). Не поэтому ли заброшенный Замок Брунненбург в диких горах Кармоники засел у него в памяти, словно призрак?
Казалось, им нипочем пустота озера в полдень. В них чувствовалось духовное начало, насколько глубокое - они никогда не давали ему разглядеть, - начало и без того нерушимо личное, как и у всех остальных.
Отто появился на свет в новом мире, был запанибрата с числами и их завидными гармониями, с примечательно пустой мыслью Эрнста Маха(24) и Авенариуса(25), чей разум походил на разум милесцев и эфесцев античности блестящий, точно отточенный топор, изначальный, словно листва, и простой, как яшик. Эта новая мысль была нага и невинна; миру только предстояло обернуть ее временем. И у Макса в этой дикой невинности были свои видения. Лишь несколько месяцев назад пригород Яффы переименовали в Тель-Авив, и сионисты, по слухам, говорили там на иврите. Макс мечтал о еврейском государстве - орошаемом, зеленом, электрифицированном, мудром.
Судьба нашего столетия зарождалась в монотонном одиночестве школьных классов.
Итальянские классы, без сомнения, ничем не отличались от классов Праги, Амстердама и Огайо. Послеполуденное солнце вваливалось в них после того, как ученики расходились по домам, по пути запуская волчков и играя в ножички. На стене висела карта Калабрии и Сицилии, раскрашенная, как у Леонкавалло, настолько же лиричная в своей цитрусовой веселости, насколько периодическая таблица, висевшая рядом, казалась абстрактной и русской. Кусочки желтого и белого мела лежали в своих канавках, а геометрия, начерченная ими, по-прежнему оставалась на доске, очевидная, трагическая и покинутая. Окна, о которые билась, то и дело отваливаясь, оса, весь день проверяя на твердость
А люди вообще хоть что-нибудь знают? Человека учил человек. Замкнутый круг, любому понятно.
Толстой - в Ясной Поляне, ему восемьдесят, он бородат, в крестьянской поддевке, гуляет, без сомнения, в жиденькой березовой рощице под белесым небом, где север дает о себе знать резким и дальним безмолвием, и предчувствие это понятно лишь волку, да филину пустоты земной.
Где-то в невообразимой громадности Америки Марк Твен курит гаванскую сигару и поднимает голову на шум новых автомобилей, в три ряда на дорогах, вырубленных через багряные кленовые леса. Пес его спит у его ног. Быть может, Уильям Говард Тафт(26) время от времени звонит ему по телефону рассказать анекдот.
Проплыла парусная лодка, у румпеля - древний бородатый охотник.
Франц Кафка, брюзга. Отчаянье, будто журавлиный горб на бодрой спине Кьеркегора(27), не отставало от него и в скитаниях. Его степени по юриспруденции не исполнилось еще и трех лет, он быстро, как уверял его герр Канелло, становился знатоком компенсационного страхования рабочих, и пражские литературные кафе, в которые он все равно не ходил, были для него открыты - как экспрессионистские, так и те, что посвящали себя цитрам и розам Рильке.
Разве дядя Альфред, награжденный столькими медалями, старший брат его матери Альфред Лёви, не дорос до генерального управляющего испанскими железными дорогами? Испанскими железными дорогами! А дядя Йозеф - в Конго, склонился к бухгалтерским книгам, перепроверяет все еше раз, но стоит поднять голову - а за окном джунгли. Однако, дядя Рудольф - бухгалтер в пивоварне, дядя Зигфрид - сельский врач(28). А его двоюродный брат Бруно редактирует Краснопольского.
Есть одиссеи, в которых Сирены молчат.
Без бумаги под рукой он задумывал истории, причудливости и странности которых мог бы кивнуть в одобрении сам Диккенс - Толстой и Пятикнижие Англии. Перед бумагой же воображение его съеживалось, точно улитка, рожек которой коснулись рукой. Если бы внутреннее время его разума могло выйти наружу, и в нем можно было бы поселиться - с его акведуками, самаркандами и быками за крепостными стенами, которых так и не обнаружили римские легионы, - он стал бы баснописием, быть может - неуклюжим, особенно вначале, но потом бы выучился у поднаторевших рассказчиков, накопил бы опыт. Он носил бы покров древней выделки, знал бы закон, подлинный закон неиспорченной традиции, ведал бы травы, истории семейств и их переездов, к кладезю историй которых мог бы добавить и свои, если б судьба только укрепила его взор. Он рассказывал бы о мышах, как Бабрий(29), о человеке, взбирающемся на гору, как Баньян(30). Он рассказывал бы о кораблях мертвых и о китайцах, этих евреях другой половины мира, и об их стене.
– Какая тишина! сказал Макс.
– Я слушал Сирен, отозвался Франц.
Из Сало они отправились поездом, вместе со множеством корзин чеснока и петухом, который кукарекал всю дорогу до Брешии.
Вокзал оказался очень ночным. Кафке показалось странным, что у людей, бродивших снаружи, не было фонарей. Проскальзывая в Брешию, поезд напоминал лошадь, понесшую сквозь птичий рынок в Праге, ввергая по пути в панику клетки с цыплятами, одну за другой. Не успел еше паровоз зашипеть и встать, как все пассажиры до единого повскакивали с мест. Какой-то австрияк выпал из окна.