Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Шрифт:
— Как Тамара, отец? — кричал Москве Гешка. — Она победила в конкурсе?
Отец, наверное, не понял вопроса и промолчал.
— Папа! — звенело в коридоре штаба неходовое слово. — Как у Тамары дела?
— Она не стала участвовать, — ответил отец скованно, как отвечают, когда собираются солгать. — Она ушла с финала… Как твоя рука, Гена, не болит?
Перед Гешкой за столом сидел дежурный по полку. Он вроде бы что-то читал, но скорее всего внимательно прислушивался к разговору. «Хоть бы на минуту вышел», — подумал Гешка.
Отцу трудно было говорить.
— Я, честно говоря, не знаю, как там твоя Тамара. Она не заходит и не звонит. Думай больше о себе…
Гешка брел в столовую окольным путем, через автопарк. «Вот ведь как, — думал он. — Похоже, Тамарка отчалила». Ему стало тоскливо, и он попытался обозвать в уме Тамару каким-нибудь пакостным словом, но пакостные слова почему-то на Тамарку не шли.
Память — штука ужасно упрямая. То, что хочется забыть, помнится, словно назло, ясно и долго. Ночью Гешка не спал, нервничал из-за этого. Пока не пришло время вставать и идти на растопку форсунок, он все думал о Тамарке. Он вспоминал, как однажды увидел в каптерке разъяренного сержанта Игушева, и его страшный удар по дверце шкафа, и письмо, сжатое в кулаке. «А будь на моем месте Игушев, — раскладывал Гешка житейские варианты, — ударил бы он Тамарку, предайся она блуду?.. Или же, будь на моем месте он, отчалила бы она в морскую даль?» Эта мысль была столь беспощадной, что Гешка тут же возжелал очутиться на пике Инэ и сорваться со старого крюка в бездну.
Утром пошел дождь. Гешка впервые видел дождь в Афганистане. Он думал, что здесь дождей не бывает.
Полчаса Гешка не мог растопить форсунку. Он вымазался в солярке, начальник столовой орал на него. Вернувшись в палатку, Гешка сел на койку, раскрыл тумбочку и долго смотрел на свои вещи, не двигаясь, не меняя позы. Пустая бутылочка из-под одеколона. Еще вчера была почти полная, но кому-то очень понадобилось. Зубная щетка, импортная — одна половина щетинки красная, другая — синяя. Мыльница, похожая на динозаврика, — в ней мыло сохнет быстро и не киснет. Привычные, родные вещи. Они стояли на голубой подставочке у гигантского зеркала в ванной московской квартиры. Теперь они здесь. И смотрятся в запыленной грубой тумбочке так же нелепо и чужеродно, как экзотические птицы в темных, загаженных клетках зоопарка. «Кто я такой? Самовлюбленный московский пижон, — говорил себе Гешка, как мазохист причиняя себе тем самым боль. — Ведь я ничто без папы. Я подленький человечек, которого никто не любит, кроме несчастных родичей…»
Наклонив голову, в палатку вдруг вошел Гурули, загораживая собой свет.
— Скучаешь?
Гешке было неприятно видеть в эту минуту прапорщика. Сильный, бесстрашный человек, каким казался Виктор, еще резче оттенял Гешкин комплекс неполноценности.
Гурули бросил на тумбочку конверт.
— Почитай. А потом зайди ко мне, дело есть. — Конверт был помят, со складкой посредине — Гурули всегда складывал конверты вдвое, чтобы те помещались в нагрудном кармане. «Командиру части», — прочитал
Гурули вышел, и Гешка позволил себе выругаться. Зачем ему читать письма, адресованные Кочину? Он развернул листок в клетку из ученической тетради. Стал читать с середины:
«Я учился с моим братом в одном профтехучилище, и мы мечтали служить вместе в десантных войсках. Но наши мечты не сбылись. Я попал в места лишения свободы, откуда вам и пишу. (Подрался, два года.) Если бы вы знали, как я жалею о том, что не был с Николаем рядом. Ведь он обманул медкомиссию, чтобы попасть в Афган. У него была астма, он задыхался, если большая нагрузка. Умоляю вас, напишите всю правду, как погиб брат. Я взрослый человек и все пойму. Петр Лужков».
«Зачем мне это?» — подумал Гешка, еще раз пробежал глазами по письму, заглянул на всякий случай в конверт и совсем некстати вспомнил, что давно не писал матери и не выполнил просьбу Кочина.
Гурули и Игушев молча сидели за столом и уминали хлеб со сгущенкой.
— Прикрой дверь, — сказал Гешке Игушев и показал глазами на табурет. — Присаживайся.
Гешка сел между ними, снял кепи, расстегнул куртку. Молчание затянулось. Присутствие Игушева насторожило Гешку.
— Короче, дело такое, — заговорил сержант, переворачивая банку над куском хлеба. Вязкая струйка молока легла кольцами на белом мякише. — Сегодня ночью в пять ноль-ноль мы вылетаем на десантирование…
Гешка все понял. И понял, что скажет в ответ. Он уже не слушал сержанта, думая над этим ответом.
— Можем взять тебя с собой. В темноте никто не заметит. А как поднимемся в воздух, там никто уже не ссадит. Четыре дня походишь с нами. Как вернемся, прикинешься дурачком, скажешь, что хотел повоевать и тайком пролез в «вертушку»… Не дрейфь, сильно не накажут.
Гурули улыбнулся, подмигнул Гешке, мол, цени мою находчивость и заботу о тебе.
— Нет, — выдавил из себя Гешка. — Я уже не хочу… Перегорело.
И тут же пожалел о сказанном. Гурули заморгал глазами:
— Ты чего, зема? Как это — перегорело?
— А вот так, — буркнул Гешка, испытывая одно-единственное желание — уйти отсюда и больше никогда не приходить.
Сержант резко встал из-за стола, сильно толкнул Гешку плечом и брезгливо поморщился:
— Ты ошибся, Витя. Это дерьмо, — и зашаркал тапочками к двери.
Гешка обхватил голову руками. Стыд душил его.
— Испугался? — тихо спросил Гурули, заметно ошарашенный ответом Гешки.
— Не знаю… Я думал, что все очень просто. — Гешка говорил правду, надеясь, что Гурули его поймет. Но как нелегко было найти эту правду в хаосе собственных чувств, где сплелись усталость, досада, ревность, одиночество, отчаяние: — Я никогда не сомневался в себе… но теперь мне кажется, что я не смогу, как вы.
Он глубоко вздохнул, как пассажир в самолете, который только что коснулся колесами бетонки. Гурули молча крошил крепкими пальцами хлебную корку и ничем не показывал своего отношения к Гешкиной неожиданной исповеди.