Агнесса
Шрифт:
Однажды мы пошли гулять втроем — он, Лиля и я. Началась гроза, ливень. Мы спрятались под дырявый навес. В яркой вспышке молнии, как блестящие стеклянные стержни, видны были струи дождя, льющего в щели крыши. Наконец нашли место, где не текло. Но успели уже вымокнуть. Когда ливень стих, Зарницкий пошел меня провожать. А на мне была красная шляпка, она линяла. Зарницкий был в белой рубахе (в цивильном), он взял меня под руку, а я склонилась к нему, и краска со шляпки стекала на его рубашку. Только утром он заметил, что рубашка
Как помнятся такие мелочи! Все имеет какой-то особый смысл в начале любви.
Ливень и шляпка — это было уже после того, как Иван Александрович стал открыто отдавать мне предпочтение. Я поняла это сразу, но он был человек воспитанный, вежливый и первое время, пока Женя отсутствовал, оказывал внимание и Лиле — делил свое внимание между нами. Но все яснее становилось, что нужна ему я. Как-то мы сидели в кино, в темноте, шел фильм «Отец Сергий» с Мозжухиным в главной роли. Иван Александрович сидел между мной и Лилей. Он взял наши руки в свои. Но потом поднял мою и безмолвно поцеловал — прикоснулся губами.
— Какие крепкие зубы! — воскликнула я.
— У кого зубы? — удивилась Лиля, которая его поцелуя не заметила.
— Конечно, у меня! — ответила я непонятно. В тот миг у нас с Зарницким получилось словно какое-то тайное объединение, как будто мы очертили себя волшебным кругом: то, что внутри, было только наше, а Лиля осталась за кругом.
Вскоре она поняла это. Но ничуть не обиделась. Вернулся Женя, и их роман получил продолжение.
А я вот не могла бы тогда влюбиться в однолетку, как и я, недавно окончившего гимназию. Меня влекло к мужчинам старше, уже повидавшим что-то на своем веку. Мне и потом нравились только такие, перед умом и авторитетом или силой и доблестью которых я могла преклоняться. Таким был Зарницкий.
Мы много гуляли с ним по городу, чаще всего вечерами, когда можно было где-нибудь под покровом тенистого дерева или в другом укромном местечке целоваться. Меня удивляло, что Зарницкий так сдержан. Другие меня уже так целовали, бывало насилу отобьешься, а он — ничего подобного.
Когда провожал меня, инициатива разлуки всегда исходила от него. «Пора спать», — говорил он, и мы прощались. Целовал меня крепко, но прерывал поцелуй всегда он. И уходил. Я недоумевала. Я к такому не привыкла. Называли мы друг друга на «вы».
Он сделал мне предложение перед самым уходом бригады. Нельзя было долго раздумывать, и я согласилась. Он сказал:
— Я приеду за вами, как только где-нибудь обоснуюсь.
И стали приходить ко мне толстые письма в голубых конвертах. Я отвечала.
Лена в юности меня ни в грош не ставила, всегда смеялась над моими поклонниками. А Зарницкий… над ним она не смеялась, понимая ему цену и недоумевая, вероятно, как это я сумела «закрутить» с таким. Они с Таней Каплановой — ее подругой — дразнили меня:
— Чего ты ждешь? Сколько других кругом, а ты все ждешь!
А я только губу закушу — и ни слова. Уйду и про себя все возражаю, возражаю… «Я, если хотите знать, даже за столом королей смогу себя держать как надо!.. И если б у него была невеста, если бы я была ему не нужна, то зачем бы он писал мне так часто, так длинно? Если бы я была ему не нужна, — то уехал бы и все бы на этом кончилось!»
Так я отбивалась мысленно, пока были от него письма, а потом они прекратились. А Лена и Таня встретят и давай смеяться:
— Ну, госпожа Зарницкая, где же твой жених? Мы же говорили тебе — не жди его! Чего ты ждешь, он давно и думать о тебе забыл!
Ну почему Лена бывала такой жестокой? Насмешница, — я уже говорила, такой был ее характер, — но неужели как женщина она не понимала, что разрывает мне душу? Или на этот раз она завидовала мне?
Когда почтальон приносил мне письма, я, бывало, отдавала ему всю мелочь, которую могла наскрести. А тут еще издали его завижу, а он мне: «Ничего для вас нету, барышня». Я и перестала выбегать ему навстречу — стыдно.
Мы тогда уже жили втроем — мама, Пуха и я. Папа еще в июне уехал в Грецию. Лена, проводив мужа, жила в его квартире свободной и самостоятельной хозяйкой, проматывая оставленное ей добро.
А к нам стал ходить Абрам Ильич. Он очень за мной ухаживал. Он тоже был военный, в военной форме. Все время делал мне мелкие подарки, например купил черные, облегающие руку перчатки. Я бывала с ним в кино, в театре, но после Зарницкого мне никто не нравился.
Абрам Ильич приходил к нам пить чай. Мама как-то мне сказала: «А он неплохой, знаешь…» Она тоже стала думать, что я жду Зарницкого напрасно.
— Ну что же, что неплохой, — отвечала я, — но мне с ним скучно.
Однажды мы шли по улице втроем — мама, Абрам Ильич и я. И вдруг навстречу нам какая-то особа из «бывших», предлагает купить у нее персидский ковер, и так пристала: «Купите, купите, не пожалеете», — что мы завернули к ней посмотреть. Ковер, действительно, был прекрасный.
— А сколько он стоит? — спросила мама.
— Сто пятьдесят миллионов.
— У меня столько нет.
— А сколько дадите?
— У меня всего пятьдесят миллионов.
— Ну, это слишком дешево!
И вдруг вмешался Абрам Ильич:
— Я даю еще сто миллионов. Теперь у вас, Марья Ивановна, хватит, чтоб его купить.
— Спасибо, большое спасибо. Я вам эти деньги верну.
И Абрам Ильич сам повесил нам ковер над тахтой.
Но все это было не то, не то, не то… Я ждала, я не могла поверить, что все кончено после таких встреч и таких писем! Не могло этого быть!
Я не выдержала, спросила у Лили:
— Женя тебе пишет?
— Пишет. А что?