Александр I – старец Федор Кузьмич: Драма и судьба. Записки сентиментального созерцателя
Шрифт:
Вот еще один отклик, отзвук, приглушенное эхо той публикации, отклик для меня лестный, я хотя и со смущением, но привожу его, потому что здесь важно совсем другое. Есть единомышленники, есть движение умов, увлеченных одной идеей, а движение умов в России – великая сила, уж мы-то знаем, научены многовековым опытом. На фоне иных книг о русских царях эта выглядит скромно, издана без помпезных излишеств, без золотого тиснения на корешке и не разрекламирована на всех углах, она опережает свое время. Так, собственно, всегда и бывает: кто-то опережает, кто-то запаздывает. Иные историки (запаздывающие) все еще ломают копья, наезжают друг на друга, скрестив мечи, до хрипоты спорят об Александре и Феодоре Козьмиче, что-то доказывают, аргументируют, по выражению
Вот авторам сборника и открылось в Пушкине, высветилось вдруг потаенное, невыговоренное, зашифрованное.
Чудный сон мне Бог послал —С длинной белой бородоюВ белой ризе предо мноюСтарец некий предстоялИ меня благословлял.Сны, вообще-то говоря, быстро тускнеют и забываются, но этот – особый, «чудный», не сон, а видение во сне – кого? По предположению одного из авторов сборника, преподобного Серафима Саровского, с которым поэт встречался в 1830 году, после чего – в 1835-м – он и явился ему во сне незадолго до смерти и благословил – на крестный путь…
Видоизмененным Пушкин включил этот отрывок в стихотворение «Родрик» и таким образом спрятал, зашифровал его истинный источник. Есть и еще один способ шифровки – даты, встречающиеся в дневниках, записках, пометках на полях рукописей, поставленные под только что написанным или переписанным набело стихотворением. Они соотнесены с православными праздниками, посвященными тому или иному святому, или особенно значительными событиями в жизни поэта, и всякий раз это не случайно, далеко не случайно…
То же самое и рисунки к стихам, таинственные графические и смысловые обертоны, проступающие водяные знаки, казалось бы, давно знакомых строк…
Серафим Саровский, поминаемые церковью святые, в том числе и преподобный Савва Сторожевский – вот круг мистических переживаний Пушкина, в центре же этого круга – царь, сменивший «златый венец» на «клобук».
В трагедии «Борис Годунов» Пимен говорит Гришке Отрепьеву:
…Подумай, сын, ты о царях великих.Кто выше их? Единый Бог. Кто смеетПротиву их? Никто. А что же? ЧастоЗлатый венец тяжел им становился;Они его меняли на клобук…Таким образом, Пушкин близок к разгадке настолько, что не различишь: он ли ищет ее или она его ищет, кружит над ним, высматривает.
Во-первых, слухи – им можно не верить, с пренебрежением отмахиваться, пока они не превратились в молву, а молва в России – тем более молва народная – мистична… Молва вокруг имени Феодора Козьмича возникает, ширится, множится, дробится, прячется по углам, журчит ручейками и вновь сливается в единый многоводный поток. Во-вторых, сам Пушкин пытливо ищет встреч со свидетелями александровской эпохи, приближенными ко двору, к царю, подолгу беседует с ними, подробно расспрашивает, жалеет о сожженных Николаем записках Елизаветы Алексеевны, словом, ведет себя как историограф, унаследовавший это звание от Карамзина. В-третьих (хотя это, может, самое главное), Пушкин мистически вчитывается в судьбу Александра, сближенную с его собственной судьбой.
Как мы уже отмечали, в своей поздней лирике он постоянно проигрывает, опробывает на себе уход Александра. Уход – как побег:
На свете счастья нет, но есть покой и воля.Давно завидная мечтается мне доля —Давно, усталый раб, замыслил я побегВ обитель дальную трудов и чистых нег.Разве не угадывается «самоотреченный» Александр в герое пушкинской поэмы «Анджело», «предобром старом Дуке»:
…докучного вниманья избегая,С народом не простясь, incognito, одинПустился странствовать, как древний паладин.Пушкин говорил Нащокину: «Наши критики не обратили внимания на эту пиесу и думают, что это одно из слабых моих сочинений, тогда как ничего лучше я не писал». Вряд ли собеседник его до конца понял, распознал глубинный смысл сказанного. Наверняка подумал, что для любого автора его последнее произведение всегда самое лучшее. Да и обращается-то Пушкин не столько к Нащокину, сколько к самому себе, своим потаенным мыслям, тому, что он о себе знает: «…ничего лучше я не писал». В самом деле, Пушкин не столько показывает, раскрывает в повести привычное для XIX века борение страстей, сколько обнажает психологический конфликт, своей заостренностью, взвихренностью, взвинченностью, предсказывающей Достоевского. Собственно, Анджело – это подлинный герой Достоевского, так же как и Клавдио, и Изабела. Анджело, влюбившись в монахиню – сестру, пришедшую просить за брата, настойчиво домогается ее любви, требует, чтобы она ему отдалась. Клавдио, страшась смерти, готов толкнуть сестру на этот гибельный шаг. Достоевский!
Но Пушкин знает о себе и другое: повесть лучше, в смысле – чище, совестливее; повесть «Анджело» – искупление его вины перед Александром, на которого он писал желчные и едкие эпиграммы, а теперь покаялся…
Покаялся хотя бы тем, что назвал Дука (Александра) предобрым. Хорошо известно, что каждое слово у Пушкина предельно значимо, строго выверено по смыслу, и это слово выбрано не случайно. Оно прямо отсылает нас к лексике православного обихода, где Иисус именуется пречудным, пресильным, прелюбимым; Богородица – пренепорочной, пречистой, превосходящей всех своей чистотой, а святые – преподобными. Александра во времена его царствования называли добрым, кротким, преисполненным любви и сострадания, это свидетельствуют многие источники, записки и воспоминания современников, но Пушкин называет его предобрым и, таким образом, придает религиозный статус его новому состоянию (после царствования), ставит свершения Александра выше обычных земных свершений, возводит его в чин святости.
Самое поразительное в повести «Анджело» – это намек на то, что вместо Александра в гроб был положен другой. Этот другой появляется в короткой и этим как бы выделенной пятой главе третьей части:
Замыслив новую затею, Дук представилНачальнику тюрьмы свой перстень и печатьИ казнь остановил, а к Анджело отправилДругую голову, велев обрить и снятьЕе с широких плеч разбойника морского,Горячкой в ту же ночь умершего в тюрьме…Поистине эта сцена заставляет невольно вздрогнуть, словно проступившая сквозь слой краски древняя тайнопись, словно библейское «мене, текел, упарсин» на пиру Валтасара. Нет, все-таки знал Пушкин… Знал и сумел высказать, через голову современников обращаясь к потомкам.
Точно так же и герой стихотворения о Родрике («На Испанию родную…»), созданного на основе испанских романсеро, поэмы Роберта Саути «Родрик, последний из Готов» и народной легенды о короле Родриго, «венец утратил царский», покинул поле боя и, как древний отшельник, уединился в пещере. Предав земле обнаруженные там мощи прежнего обитателя, древнего отшельника, он решил продолжить его подвиг. Отныне вся жизнь Родрика посвящена молитвам, суровому посту, борьбе с искушениями: