Александр I. Сфинкс на троне
Шрифт:
Такова была оборотная сторона всех великих государственных начинаний первой четверти XIX века.
Напрасно видят какое-то исключение в деятельности Александра в Польше, видят в этой деятельности после 1812 г. отблески либерального начала царствования. [33] «Александр, разочарованный в России, во вторую половину царствования жил умом и сердцем по ту сторону Вислы». Так казалось отчасти современникам, оскорблявшимся предпочтением, которое оказывал Александр Польше перед Россией. Для Александра Польша («азиатская нация Европы», по выражению Дюмурье) все-таки часть той Европы, которая всегда занимала первенствующее место в его помыслах. [34] Положение России и Польши, конечно, было различно. Но это различие объясняется всем предшествующим положением вещей, а не высокими либеральными идеями Александра. То, что говорил про Россию Жозеф де Местр, можно по преимуществу отнести именно к Польше. Здесь Александр рассчитывал соединить неумолимый деспотизм с фиктивным конституционализмом, с тем самым, какой воздвиг Наполеон на развалинах французской республики. Александр «бонапартничал» в Польше, по выражению Вяземского, т.е. «мазал по губам». И «carte ЫапсЬе», которую дает Александр Константину, как наместнику Польши, служит, пожалуй, лучшим подтверждением правильности этой оценки. Недаром и Новосильцева, реального проводника политики Александра в Польше, последний ценил именно потому, что нашел в нем человека, умевшего дать русскую форму его европейским стремлениям (слова Чарторижского).
33
Так
34
Даже и внешние впечатления от России и Польши у Александра были различны. От Петербурга до Волыни во время своей поездки в Варшаву в 1818 г. Александр находил лишь «разорение и жалобы*, а по въезде в пределы Польши «все облекалось в радостный вид». Если в Москве ему представилось 42 дворянина, в Житомире он видел 200. Это, по свидетельству Михайловского-Данилевского, тешило самодержца.
В самом деле Александр заигрывал с Польшей при Чарториж-ском, говорил многообещающие слова, впрочем, в те редкие моменты, когда видел Чарторижского обескураженным, но, как всегда был очень уклончив в определенных обещаниях в ответ на запросы Чарторижского. В готовящейся борьбе с Наполеоном ему важно было привлечь Польшу на свою сторону. Весы Наполеон, однако, перетянул; поэтому особенной любви к полякам по природным свойствам своего характера Александр не мог чувствовать. «Государь, — заметил Михайловский-Данилевский, — с поляками обращается ласковее, нежели с русскими, что происходит не от душевного к ним расположения, а от политических видов». Во время Венского конгресса Александр «по очереди» очаровывал являвшихся к нему поляков, но никому не раскрывал своих карт. Планы Александра, которые он лелеял, по мнению Сореля, еще со времен Мемельского свидания — объединить всю Польшу под властью России или воссоединить польское королевство под скипетром Александра, — осуществились не целиком. Но тем не менее после конгресса русский самодержец надел тогу польского конституционного короля. Польская конституция 1815 г. явилась таким образом до известной степени компромиссом западноевропейской дипломатии. Если эта конституция и была «аномалией», возможной только в незрелой голове Александра, по замечанию Константина Павловича, то исключительно потому, что Александр был очень плохим конституционалистом. «Здесь всякий день наносят важные оскорбления конституции…», — писал Вяземский в 1819 г. Кровь «вчуже так и клокочет». Сперва антиконституционные меры в Польше объяснялись тем, что необходимо, чтобы поляки «забыли революционный дух, которого они набрались» (донесение Вилльмодена, 1816 г.); затем явилось опасение в силу «революционного движения во Франции» (Лебцельтерн, 1819 г.). Но как бы то ни было, малейшая оппозиция раздражала конституционного монарха; [35] раздражала совершенно так же, как раздражало и противодействие в России. «Конституционные сени в деспотических казармах, — чрезвычайно метко заметил кн. Вяземский в 1819 г., — уродство в искусстве зодческом, и поляки это очень чувствуют». Вяземский предсказывал, что «самовластный император задушит царя конституционного». В переписке с А. Тургеневым из Варшавы Вяземский в 1819 г. систематически возвращается к полякам: «У нас в нашем либеральном царстве Бог знает что делается», или: «Эти правители такие олухи, что я им не дал бы конюшнею управлять. Они не только людей, да и лошадей взбесить бы в состоянии»… «Вечно сидеть на иглах невозможно», — добавляет пророчески Вяземский.
35
См.: Семевский «Политические и социальные идеи декабристов.
У Польши получалась только «иллюзия независимости» (Лаферонэ, 1820 г.), иллюзия, которая сохранялась только во имя западноевропейского мнения. Сторонникам польской конституции, как напр., Капо д'Истри, приходилось играть на самолюбии Александра и указывать в противовес Новосильцеву, что уничтожение польской конституции плохо отзовется в общественном мнении Западной Европы: «Что же мы скажем в Троппау? Как провозглашать либеральные идеи после такого скандала». [36]
36
Новосильцев советовал Александру в ответ на протесты первого польского сейма уничтожить конституцию.
Вяземский верно заметил: «Ни быть им (полякам) свободными, пока мы будем в цепях». Но для России Александр никогда и не думал отказываться от своего самовластия. И как характерно, что Александр, получив две записки Бентама (1814—1815 гг.), в первой из которых говорилось о Польше, а во второй о пересмотре русского законодательства, любезно ответил на первую и решительно промолчал на вторую. Понятно, почему Александр, по словам Штейнгеля, негодовал на министра внутренних дел Козодавлева, разрешившего напечатать в «Северной Почте» речь императора при открытии польского сейма: «Все хотят вмешиваться в политические дела», — заметил Александр. Министр не угодил политике императора. «Варшавские речи», по свидетельству Карамзина, «сильно отозвались в молодых сердцах; спят и видят конституцию». Такой отзвук в России был вовсе не в видах Александра, ибо он склонен был играть в конституцию в Польше только до тех пор, пока игра не затрагивала его самодержавных прав в России.
Постепенно практика Священного союза в связи с ростом революционного настроения в обществе стала изгонять либеральные идеи и из европейской политики Александра. После Семеновской истории — свидетельствует один из самых тонких наблюдателей той эпохи декабрист Якушкин — Александр совершенно поступил под влияние Меттерниха… Тут прекратилось в нем раздвоение: и в Европе, и в России политические его воззрения были одни и те же.
После всего сказанного едва ли должно оставаться сомнение в том, что не одурманивание русского императора тонким австрийским дипломатом гр. Меттернихом играло роль в определении реакционной линии поведения Александра I. В дипломатической ловкости последний еще мог поспорить с руководителем австрийской политики. На Венском конгрессе противник Меттерниха многим казался только «простой куклой в руках французского сената» («lapoupee de senat» — герцог Веймарский), или, другими словами, в руках Шатобриана. В действительности было по-иному. Резкая вражда Александра к Меттерниху во время конгресса, доходившая до того, что Александр, любивший всякого рода позы, послал даже вызов на дуэль австрийскому министру, объясняется как раз той настойчивой линией, которую гнул Александр. Третий искуснейший дипломат Венского конгресса — Талейран, обошедший в своей закулисной игре и Александра и Меттерниха, сумел объединить в противодействии России Австрию, Францию и Англию. [37] Международное положение стало вновь крайне острым. И трудно сказать, как бы оно разрешилось при упрямстве Александра, при его высокой оценке своей европейской роли, если бы запутанное положение не распутал Наполеон, покинув Эльбу. В предвидении возможного будущего дипломатические враги вновь объединились. Сговор совершился. Если с годами враждебность к Меттерниху сменилась дружелюбием, то это надо объяснить не тем, что Александр подпал под влияние Меттерниха. Их цели и задачи теперь совпадали, хотя «наиболее скептический человек в Европе», как называл себя Меттерних в письмах к Лебцельтерну, никогда не мог, в сущности, понять библиомании русского императора. Но раз все пути шли в Рим, между ними должно было установиться полное согласие. Если еще в 1819 г. Александр, весьма, в сущности, склонный подавить опасные революционные тенденции в Германии (Лебцельтерн), внешне противился и говорил либеральные фразы, то очень скоро, именно после Семеновской истории, которую он рассматривал, как начало революционного проявления в России, он займет совершенно иную позицию на конгрессе в Троппау. Отсюда Александр пишет Аракчееву: «Никто на свете меня не убедит, что сие происшествие было вымышлено солдатами. Тут внушение чужое, но не военное… Признаюсь, что я его приписываю тайным обществам…» Да, «сия их работа есть пробная», — вторит в ответ Аракчеев. С этой поры Александр уже идет впереди Меттерниха по стезе реакции. Меттерниху приходится подумывать о том, чтобы воспрепятствовать Священному союзу «перейти за границы справедливости и блага, ибо зло начинается там, где кончается благо». «Если когда-нибудь кто делался из черного белым», так это именно Александр. «Да, — писал Меттерних Лебцельтерну после смерти Александра, — если бы бедный Александр не наделал грехов в своей юности;
37
Любопытен отзыв об Александре Талейрана: для него Александр простак (niais) — «гибкость ума не соответствует благородству характера».
Утомленный славой, он готов был передать руководство европейской политикой Меттерниху. Слава Меттерниха не могла быть к тому же конкуренцией для Александра. Скорее Меттерних в Европе охранял популярность Александра, как это делал Аракчеев в России. Да и русские дела заставляли Александра быть более пристальным в своей внутренней политике. Не для того, чтобы устранить возрастающее неудовольствие (как свидетельствовал еще в 1815 г. А. Тургенев в письме к Вяземскому), тем, что он пренебрегает государством, интересуясь Зап. Европой; [38] не для того, чтобы заняться внутренними преобразованиями, как он говорил Державину, жалуясь на отсутствие людей: «Мне Бог помог устроить внешние дела России, теперь примусь за внутренние». [39] Нет. Надо было подтянуть возжи у себя. И если здесь иногда казалось, что Александр стушевывается перед аракчеевщиной или бездействует в борьбе с революцией, то это проистекало не от того, что Александра мучила мысль, что ему придется наказывать людей, стремления которых он разделял в молодости (так будто бы утверждала императрица Елизавета Алексеевна в разговоре с кн. С.Г. Волконским). Здесь просто была попытка играть двойную роль, объясняемую тем личным страхом, который испытывал Александр перед революцией в России. [40]
38
Путешествия Александра на конгрессы возбуждают насмешки в гвардии — доносил Буальконт.
39
То же самое он не раз говорил и Лебцельтерну: «Я должен теперь заняться интересами подданных».
40
См. ниже «Правительство и Общество после войны».
Характер и деятельность Александра I, таким образом, вовсе не представляет из себя какой-то исторической загадки. Таких людей, как Александр, история знает много. Не таков ли и современник Александра Каразин, который также долгое время был среди непонятных и загадочных личностей. Энтузиаст, либерал, крепостник и реакционер, Каразин вызывал много споров. Но Во-йеков уж дал ему в «Доме сумасшедших» эпитет «Хамелеона». Злая сатира Войекова не принадлежит к числу объективных исторических источников, и однако теперь уже, пожалуй, мало найдется таких исследователей, которые не вынуждены будут согласиться с наблюдательным современником. Факты уничтожили романтический облик русского «маркиза Позы». Факты снимают ореол загадочности и драматичности и с императора Александра I. Он был простой игрок в жизни. Но играть в жизни, быть может, труднее, чем на сцене. Отсюда все те противоречия, вся та непоследовательность, которые можно отметить в отдельные моменты деятельности Александра. Натура должна была проявляться в отдельных случаях, несмотря на уменье маскироваться. «У него постоянно чего-то недостает», — заметил Наполеон Меттерниху про Александра. Недоставало элементарной прямоты и искренности. Современники в конце концов поняли прекрасно эту загадочную личность.
Английские и американские друзья Александра, обольщенные отзывами Лагарпа и письмами Александра, признавали в 1802 г. «появление такого человека на троне» феноменальным явлением, которое создаст целую «эпоху». «Однако, — должен был отметить Джефферсон в письме к Пристлею 29 ноября 1802 г., — Александр имеет перед собою геркулесовскую задачу — обеспечить свободу тем, которые неспособны сами позаботиться о себе». Но первые годы уже несли с собой противоречие. И эти друзья должны утешаться тем, что для Александра было нецелесообразным возбуждать опасения среди привилегированных сословий, пытаясь создать сейчас что-либо вроде представительного правления; быть может, даже нецелесообразным было бы обнаружить желание полного освобождения крестьян. Проходят годы, и прежняя «нецелесообразность» остается все в том же положении… Через шестнадцать лет (12 декабря 1818 г.) Джефферсон должен уже выразить сомнение: «Я опасаюсь, что наш прежний любимец Александр уклонился от истинной веры. Его участье в мнимо-священном союзе, антинациональные принципы, высказанные им отдельно, его положение во главе союза, стремящегося приковать человечество на вечные времена к угнетеньям, свойственным самым варварским эпохам, — все это кладет тень на его характер». Эта «тень» все отчетливее выступает в сознании современников. Недаром агенты Меттерниха, подслушивавшие и доносившие своему шефу все общественные пересуды во время Венского конгресса, единогласно свидетельствуют о перемене во взгляде на русского императора. Александр с каждым днем теряет в общественном мнении. Талант императора «на любезные слова», отмечаемый Вельмоденом, уже не привлекает, [41] его «фразы» не захватывают слушателей. Недавнего кумира «не только не любят, но презирают и ненавидят». Полицейские рапорты, изображающие закулисные мнения политических кругов на Венском конгрессе, дают, таким образом, несколько иную характеристику роли Александра в Европе, чем письма и воспоминания многих из русских современников. Напр. гр. Д. X. Ливен, возлюбленная Меттерниха и в то же время большая поклонница Александра, так характеризует в письме к брату своему, будущему николаевскому шефу жандармов, положение Александра на конгрессе: «Европа счастлива тем, что ее судьба находится в руках Александра. Император великолепен — я могу засвидетельствовать, что все восхищены им. Его слава вполне упрочена». Каково было это восхищение в действительности, показывают отзывы политических агентов.
41
Популярна песенка: «Le roi de Danem: trinkt mr alle, L'empereur de Russie: liebt fur alle».
Александр «фальшив» — утверждает по рапортам общественное мнение; у него нет «морали в практических вопросах». Он «лишен нравственных основ, хотя говорит о религии, как святой, и соблюдает всю обрядовую внешность». Для него все, кончая филантропией, вытекает из неограниченного честолюбия. Ему кажется, что «весь мир создан только для него». Он «пустозвон» (Schall und Rauch), как характеризует Александра гр. де Линь. Александр «постепенно сбрасывает маску» — таково заключение, которое можно вынести из общественного говора. [42] Многие из тех, кто относился с большим преклонением к Александру, начинают изменять свою точку зрения: Александр «фальшив и коварен». Гарденберг жалуется в письме к Гнейзенау на «властолюбие и коварство под личиной человеколюбия и благородных, либеральных намерений». На устах Александр носит «любовь и человечество, а в сердце ложь», — говорит архиепископ Игнатий. Еще более резок отзыв английского посла: «честолюбивый, злословящий дурак».
42
Эти отрицательные отзывы политиков Венского конгресса, конечно, объясняются тем, что освободитель Европы не так уже оказался податлив меттерниховской интриге. Его собственная политика в данном случае столкнулась с интересами других. До Венского конгресса Александр был для Европы как бы в перспективе. Он был нужен — и нет недостатка в дифирамбистах. С падением Наполеона он уже становится опасным. Страсти разыгрались именно на польском вопросе. И в закулисных беседах определенно говорилось, что, если Россия получит Польшу, Александр «будет опаснее Наполеона». И как прежде не хватало дифирамбистов, так теперь пытаются отметить отрицательные стороны. Но, отмечая их, как видим, попадают не в бровь, а в глаз.
Как очевидно, освободитель Европы очень скоро потерял свою мировую популярность. До некоторой степени прав упомянутый историк Венского конгресса, заключающий, что «воображаемое всемогущество» в Европе Александра выражается «во всевозможных обещаниях и словах, даваемых направо и налево». И когда эти обещания не выполняются, Александр по глубоко вкоренившейся в нем подозрительности приписывает все личным интригам.
Всемирная слава должна была разочаровать Александра, ведь, в сущности, он и здесь не преуспел.