Александр I
Шрифт:
«Покрасили бы комнату», – сказал кто-то баснописцу Крылову, увидев сальное от головы его пятно на стене.
«Эх, братец, выведешь одно, будет другое. Не накрасишься».
Так и он: ни сальных, ни кровавых пятен уже не мечтает вывести; мечтал об отмене самодержавия – и вот не отменил шлагбаумов, не отменит кнута. «Как ни мудри, все будет по-старому».
Но верил же когда-то, что все будет по-новому. «Что бы ни говорили обо мне, я в душе республиканец и никогда не привыкну царствовать деспотом». Если не отрекся от самодержавия тотчас же, как вступил на престол, то только потому, что раньше хотел, даруя свободу России, произвести лучшую из всех революций –
Да, верил и доныне верит. Но, как ни мудри, все будет по-старому.
«Болтовня безобидная, памятник пустой и звонкий», – говорил Меттерних о Священном Союзе.
Евангелие – Евангелием, а кнут – кнутом. Пусть же брызги крови по воздуху мечутся, мясо от костей отрывается – в час двадцать ударов, в три минуты удар, – и так от восходящего до заходящего солнца. Может быть, и сейчас, пока он думает…
Но если не отменить, то хоть смягчить?.. Смягчить кнут? «Кнут на вате» – вспомнилось ему из доносов тайной полиции чье-то слово о нем. Любил подслушивать и собирать такие словечки – посыпать солью раны свои.
Вспомнил и то, как, приготовляясь к речи о конституции на Польском сейме, учился красивым движениям тела и выражениям лица, точно актер перед зеркалом, – и вдруг вошел адъютант. Теперь еще, вспоминая, краснел. Когда потом называли Польскую конституцию «зеркальной», он знал почему.
«Господин Александр по природе своей великий актер, любитель красивых телодвижений», – говорила о нем Бабушка.
Неужели так? Неужели все в нем – ложь, обман, красивое телодвижение, любование собой перед зеркалом? И последняя правда – то, что сейчас подступает к сердцу его тошнотой смертной, – презрение к себе?
Хоть бы ужас; но ужаса нет, а только скука – вечность скуки, та зевота, которая хуже, чем плач и скрежет зубов.
А может быть, и лучше, покойнее так? Вернуться бы в кресло, усесться поудобнее, протянуть больную ногу на подушку и приняться опять за «Лиодора и Юлию» или уставиться глазами в одну точку, ничего не делая, ни о чем не думая, пока душа опять не затечет, не онемеет, как отсиженная нога, и маленькие мысли в уме, как мурашки в теле, не забегают: «Вальтер Скотт, Вольтер скот»…
С неимоверным усилием встал, торопливо, как будто боясь, что не хватит решимости, подошел к столу в простенке между окнами, торопливо-торопливо отпер ящик и вынул бумаги.
То был донос генерала Бенкендорфа и его, государя, собственная записка о Тайном Обществе.
Донос подробнейший: вся история Общества; его зарождение, развитие, разделение на две управы: Северную в Петербурге и Южную в Тульчине, Василькове, Каменке; имена директоров и главных членов; цели: у Северных – ограничение монархии, у Южных – республика; способы действия: у одних – тайная проповедь, у других – военный бунт и революция с цареубийством.
Легко было по этому доносу схватить всех заговорщиков и уничтожить заговор: протянуть руку и взять как гнездо птенцов.
Четыре года назад был подан донос и четыре года пролежал в столе, нетронутый: прочел его, положил в ящик, запер на ключ и не вынимал с тех пор, как будто забыл. Ничего не сделал, никому не сказал. Бенкендорфа избегал, в глаза ему не смотрел, точно гневался, а тот не мог понять, за что немилость.
Как будто забыл – но не забывал. Как преступник, не думая о своем преступлении, чувствует его во сне и наяву; как неизлечимо больной, не думая о своей болезни, никогда ее не забывает – так не забывал и он за все эти четыре года, ни на один день, ни на один час, ни на одну минуту.
Тогда же, при первом чтении, начал было составлять записку для себя самого, чтобы успокоить, отдалить и выяснить свои собственные, слишком страшные, близкие и смутные мысли, а также для Аракчеева, которому хотел сказать все; тогда хотел, потом уже не мог. Но едва начал писать, как почувствовал, что нет сил: думать трудно, а говорить и писать невозможно.
Перечел донос и взглянул на первые слова неоконченной записки:
«Есть слухи, что пагубный дух вольномыслия разлит или, по крайней мере, сильно уже разливается между войсками. Заражение умов генеральное…»
И еще в другом месте по-французски:
«Эти господа хотят меня застращать; они обладают большими средствами: кого угодно могут возвысить или уничтожить. Дело идет об изыскании средств для борьбы с так называемым духом времени – духом сатанинским, распространяющим господство зла быстро и тайно, как в Европе, так и в России. Один только Спаситель может доставить это средство Своим божественным словом. Воззовем же к Нему из глубины наших сердец, да пошлет Он нам Духа Своего Святого. Карбонары рассеяны всюду. Но, с помощью Божественного Промысла, я буду посредником для ограждения Европы, а следовательно, и России от язвы революции…»
И теперь, так же как тогда, почувствовал, что продолжать записку нет сил. Надо терпеть, молчать, скрывать от всех эту страшную и постыдную язву.
Он знал, что делает; знал, что ни дня, ни часа, ни минуты медлить нельзя; что за эти четыре года заговор неимоверно усилился; что он, бездействуя, потворствует злу, губит Россию и за это даст ответ Богу, – все знал и ничего не делал.
И чем утешал себя, чем оправдывал?
Всегда носил в кармане записную книжку, подарок князя Меттерниха, главного советника своего в борьбе с революцией; на первой странице вместо заглавия – «Не давать ходу» – и далее в азбучном порядке – список лиц подозрительных в Европе и в России. Меттерних начал, Александр продолжал. Когда представляли ему новое лицо, справлялся о нем по Сибиллиной книге, как называла ее Марья Антоновна, и, если находил имя – не давал ходу, преследовал тайно или явно. Были в списках и члены Тайного Общества; за четыре года много имен прибавилось, которых в доносе Бенкендорфа не было. И вот чем утешался: все они, думал, у меня в руках; когда наступит время, уничтожу всех.
Так и теперь попробовал утешиться; достал из кармана книжку, перечел список; на букву «Г» прибавил: «Камер-юнкер Голицын – в очках».
«Вот бы с кем поговорить. Он Софьин друг; не может быть и мне врагом. Обличить, пристыдить, довести до раскаяния. Сначала его, а потом и других. Кто знает, может быть, преувеличено? Никакого заговора нет, а только детская шалость? Подождать – само пройдет».
Утешался, но не утешился. Похоже было на то, как если б кто-нибудь, видя чумной нарыв на теле своем, говорил себе: это ничего, так, прыщик, само пройдет. Теперь уже знал, что само не пройдет и что эта книжечка – против Тайного Общества – тряпочка с маслом на чумной нарыв.