Александр I
Шрифт:
Впечатление — обманчивое.
Умевший, когда было нужно, изъясняться ясно, красиво, четко, цесаревич прибегал к туманным речам, чтобы скрыть намерения, не подлежащие огласке. Пожилые дядюшки и молодые друзья, увлеченные своими конституционными прожектами, не учитывали, что особый прожект мог иметься и у Александра Павловича.
Напрасно. Наследник никогда не открывал своих окончательных целей, прежде чем осуществлялись промежуточные. Так, Адам Чарторыйский, убежденный в том, что Александр ведет дело восстановления Польши по начертанному им, Чарторыйским, плану, в миг высшего торжества своей жизни, в дни принятия Парижской конвенции, будет как громом поражен известием о полной отставке. Он полагал, что все эти годы направлял руку царя, внушал ему благородно-выгодные
Другой вопрос — что тогда он будет вкладывать в слова «реформы», «конституция», «либерализм»; под какую строительную площадку станет расчищать российские завалы. По крайней мере, сейчас он говорит конституция, а подразумевает отречение; произносит — свобода, а подразумевает уход.
И вновь — его логикой руководит не запутавшийся в определениях разум, а «шестое монархическое чувство». Как ни странно, но это именно оно — а не только естественная для человека его поколения «насыщенность» очищающе-грозовой атмосферой первых лет Французской революции! — радикализует наследника и заставляет толковать в письме Лагарпу о революции и республике, а не о конституционной монархии. Хотя все означенные общегосударственные проблемы были бы ею разрешены. Но в том-то и дело, что конституционно-представительное ограничение самодержавия, вторгшись в сферу практическую, не затронуло бы сферу сакральную. Венчание на царство осталось бы венчанием на царство, помазанничество — помазанничеством, последняя полнота ответственности за страну — последней полнотой ответственности. Поменять «узаконенный» трон на «какой-нибудь уголок» и частную жизнь в довольстве и счастии было бы так же трудно, как покинуть трон «самовластный». Если вообще возможно. По крайней мере, пока общенародная вера связывала с коронацией представление о предызбранности царя и видела в Государе олицетворенную Державу.
Александр Павлович не столько понимал, сколько чуял: пока русское общество в основе своей остается традиционным, единственный религиозно ответственный путь ведет из дворца — в монастырь. Ибо как монах умирает для мира в таинстве пострижения — и может вернуться в мир лишь в образе социально мертвого расстриги, так соборно помазуемый царь умирает для «фермерской» жизни, и — если только он не будет низложен — вправе скрыться из-под сводов дворца разве что под гробовые своды монашеской кельи. (Что, между прочим, доказывал исторический пример Карла V, который задолго до Александра Павловича пытался сомкнуть Европу в огромное христианское государство, потерпел неудачу и после отречения поселился в монастыре.)
Естественно, чем далее будет разлагаться европейский монархизм, тем чаще будут встречаться отступления от древних установлений; но русские люди той поры — и, соответственно, русские цари — пренебречь ею пока не могли. Даже если уже и хотели. Даже если ум их отчаянно сопротивлялся традиционным постулатам.
И потому «замысливший побег» наследник русского престола попросту обречен был желать республики и никак не мог удовольствоваться конституционной монархией. Для осуществления задуманного ему отныне требовалась такая форма правления, при которой вопрос о «правомочности» или «неправомочности» исхода с трона в житейский покой вообще не встает.
За год, прошедший со времени «фермерской» идиллии, изложенной в письме Кочубею, идея видоизменилась до неузнаваемости, приобрела вид республиканской утопии.
Цель оставалась прежней.
Трон следовало занять, страну следовало обаять, магической силой народной любви следовало претворить страшную царскую власть над страной в сладкую власть над умами, над мнением народным; подвести под достигнутым результатом жирную конституционную черту; и лишь после того оставить ненужный трон, чтобы где-нибудь на берегу Рейна погрузиться в созерцание собственного прекрасного отражения.
«Кто, волны, вас остановил?..»
АВЕЛЬ
Для брата Авеля его тетради были исполнением страшного и скорбного долга; для тех, в чьи руки они попадали, то были козырные карты.
По воцарении Павла графа Самойлова сменил князь Алексей Куракин, в год с небольшим получивший первый чин, первое звание и первый орден империи. Головокружительное возвышение требовало сильных крыльев. Услуживать императору приходилось неустанно. Книга мудрая и премудрая обнаружилась в кабинете Самойлова как нельзя кстати. (Не любимец ли Куракина, служивший в его канцелярии титулярный советник Михаила Сперанский обратил на нее внимание?) Смелого, мужественного, честного христианина, который не устрашился всесильной развратницы, мужеубийцы, похитительницы престола и накликал на нее смерть, немедля предъявили Павлу Петровичу. «Император же Павел принял отца Авеля во свою комнату, принял его со страхом и с радостию и рече к нему: „Владыко отче, благослови меня и весь дом мой: дабы ваше благословение было нам во благое“».
В благодарность за оказанные мистические услуги послушник был отведен в Александро-Невскую лавру и по именному указу царя митрополитом Гавриилом [69] посвящен в сан инока. Спустя год брат Авель вернулся туда, где началась его иноческая жизнь, — на Валаам, к отцу игумену Назарию.
И тут случилось то, чего никто не ожидал.
Брат Авель ничему не научился из опыта девятимесячного пощения в Шлюшельбургской крепости. Он принялся за старое.
Спустя три года на Валааме была составлена другая книга, подобная первой, и еще важнее; отдал ее брат Авель отцу игумену; тот, показав отцу казначею и некоторым из братии, отослал правящему архиерею, в Петербург.
69
Между прочим, митрополит Гавриил, подобно игумену Назарию, был одним из последователей молдовлахийского старца о. Паисия Величковского, возродившего в России конца XVIII века старчество, а также исихастское движение «делателей умной молитвы». Подробнее см.: Четвериков Сергий, прот. Молдавский старец Паисий Величковский: Его жизнь, учение и влияние на православное монашество. 2-е изд. Paris, 1988.
«Митрополит же… видя в ней написано тайная и безвестная, и ничто же ему понятна; и скоро ту книгу послал в секретную палату, где совершаются важные секреты и государственная документы».
Как раз в это самое время генерал Пален завершал плетение паутины дворцового заговора; в нитях этой паутины уже начал запутываться наследник престола; ее серебряная вязь коснулась армии и полиции. Тучи над троном сгустились — все это чувствовали. Опасному сочинению странного монаха вновь дали ход: генерал Макаров, сменивший на боевом посту павшего Куракина, доложил Павлу; Павел разгневался — Авеля снова отправили в крепость; и снова на 9 месяцев 10 дней.
«И был он (Авель. —А. А.) там, дондеже государь Павел скончался, а вместо его воцарился его сын Александр».
Все повторилось, потому что никому не нравится, когда ему предвещают близкую смерть.
ПРЕЗИДЕНТ ВСЕЯ РУСИ
В те самые дни, когда «нового страдальца» Авеля опять отправляли в темницу, великий князь поверял раздумья о своем будущем (и все приближавшемся) правлении дневнику, возвышенно названному «Мысли в разные времена на всевозможные предметы, до блага общего касающиеся». Именно тут, в записи, сделанной между 12 июня 1798 года и 1 ноября 1800-го, читаем:
«Ничего не может быть унизительнее и бесчеловечнее, как продажа людей, и для того неотменно нужен указ, который бы оную навсегда запретил.
К стыду России рабство в ней еще существует. Не нужно, я думаю, описывать, сколь желательно, чтобы оное прекратилось. Но, однако же, должно признаться, сие весьма трудно и опасно исполнить, особливо если не исподволь за оное приниматься. Часто я размышлял, какими бы способами можно до оного достигнуть, и иных способов я не нашел, как следующий.