Александр I
Шрифт:
– Чем более продолжится порядок старый, тем менее готовы будем к новому. Между злом и добром, рабством и вольностью не может быть середины. А если мы не решили и этого, то о чём же говорить? – возразил Пестель, пожимая плечами.
Трубецкой хотел ещё что-то сказать.
– Позвольте, господин председатель, изложить мысли мои по порядку, – перебил его Пестель.
– Просим вас о том, господин полковник!
Так же как в разговоре с Рылеевым, начал он «с Немврода». В речах его, всегда заранее обдуманных, была геометрия – ход мыслей от общего к частному.
– Происшествия 1812, 13, 14 и 15 годов,
Говорил книжно, иногда тяжёлым канцелярским слогом, с неуклюжею заменою иностранных слов русскими собственного изобретения: революция – превращение. тиранство – зловластье. республика – народоправление. «Я не люблю слов чужестранных», – признавался он.
«Планщиком» назвал Пушкин стихотворца Рылеева; Пестель в политике был тоже планщик. Но в отвлечённых планах горела воля, как в ледяных кристаллах – лунный огонь. Говорил, как власть имеющий, и очарование логики подобно было очарованию музыки или женской прелести.
Одни пленялись, другие сердились; иные же пленялись и сердились вместе. Но чувствовали все так же, как намедни Рылеев, что бывшее далёкою мечтою становится близким, тяжким, грозным и ответственным.
Перейдя к разбору муравьёвской конституции, не оставил в ней камня на камне. С неотразимою ясностью обнаружил сходство её с древнею удельною системой, от коротой едва не погибла Россия, – «ужасное вельможество и аристокрацию богатств».
– Сии аристокрации, главная препона благоденствия общего и главное утверждение зловластия, одним только республиканским образованием правления устранены быть могут.
Муравьёв хотел произнести свою речь, когда Пестель выскажет всё до конца, но сидел как на иголках и, наконец, не выдержал:
– Какая же аристокрация, помилуйте! Ни в одном государстве европейском не бывало, ни в Англии, ни даже в Америке, такой демокрации, каковая через выборы в нижнюю палату Русского Веча, по нашей конституции, имеет быть достигнута…
– У меня, сударь, имя не русское, – заговорил вдруг Пестель с едва заметною дрожью в голосе, – но в предназначение России я верю больше вашего. Русскою Правдою назвал я мою конституцию, понеже уповаю, что правда русская некогда будет всесветною и что примут её все народы европейские, доселе пребывающие в рабстве, хотя не столь явном, как наше, но, быть может, злейшем, ибо неравенство имуществ есть рабство злейшее. Россия освободится первая. От совершенного рабства к совершенной свободе – таков наш путь. Ничего не имея, мы должны приобрести всё, а иначе игра не стоит свеч…
– Браво, браво, Пестель! Хорошо сказано! Или всё, или ничего! Да здравствует Русская Правда! Да здравствует революция всесветная! – послышались рукоплескания
Если бы он остановился вовремя, то увлёк бы всех, и победа была бы за ним. Но его самого влекла беспощадная логика, посылка за посылкой, вывод за выводом – и остановиться он уже не мог. В ледяных кристаллах разгорался лунный огонь, – совершенное равенство, тождество, единообразие живых громадах человеческих.
– Равенство и всех и каждого, наибольшее благоденствие наибольшего числа людей – такова цель устройства гражданского. Истина сия столь же ясна, как всякая истина математическая, никакого доказательства не требующая и в самой теореме всю ясность свою сохраняющая. А поелику из оного явствует, что все люди должны быть равны, то всякое постановление, равенству противное, есть нестерпимое зловластие, уничтожению подлежащее. Да не содержит в себе новый порядок ниже тени старого…
Математическое равенство, как бритва, брило до крови; как острый серп – колосья, срезывало, скашивало головы, чтоб подвести всех под общий уровень.
– Всякое различие состояний и званий прекращается; все титулы и самое имя дворянина истребляется; купеческое и мещанское сословия упраздняются; все народности от права отдельных племён отрекаются, и даже имена оных, кроме единого, великороссийского, уничтожаются…
Всё резче и резче режущие взмахи бритвы. «Уничтожается», «упраздняется» – в словах этих слышался стук топора в гильотине. Но очарование логики исполинских ледяных кристаллов с лунным огнём подобно было очарованию музыки. Жутко и сладко, как в волшебном сне, – в видении мира нездешнего. Града грядущего, из драгоценных камней построенного Великим Планщиком вечности.
– Когда же все различия состояний, имуществ и племён уничтожатся, то граждане по волостям распределятся, дабы существование, образование и управление дать всему единообразное – и все во всём равны да будут совершенным равенством, – заключил он общий план и перешёл к подробностям.
Цензура печати строжайшая; тайная полиция со шпионами из людей непорочной добродетели; свобода совести сомнительная: православная церковь объявлялась господствующей, а два миллиона русских и польских евреев изгоняются из России, дабы основать иудейское царство на берегах Малой Азии.
Слушатели как будто просыпались от очарованного сна; сначала переглядывались молча; затем послышались насмешливые шёпоты и, наконец, негодующие возгласы.
– Да это хуже Аракчеева!
– Военные поселения, а не республика!
– Мундир бы завести для всех россиян одинаковый, с двумя параллельными шнурами в знак равенства!
– Не русская правда, а немецкая!
– Самодержавие злейшее!
А Пестель, ничего не видя и не слыша, продолжал говорить, как будто наедине с собою.
Голицын вглядывался в него, и маленький человек со спокойным лицом, в треуголке и сером плаще вспоминайся ему на высотах Шевардинского редута, в пороховом дыму и в огне, над грудами убитых и раненых, ходивший взад и вперёд шагами такими тяжёлыми, что, казалось, не от пушечных выстрелов, а от этих шагов дрожит и стонет земля. Маленький человек похож был на свою собственную куклу, автомат в музее восковых фигур. Неземная тяжесть, роковая одержимость. Как будто не сам он двигается, а кто-то двигает, дёргает его, как Петрушку за ниточку.