Александр Македонский. Трилогия
Шрифт:
Он шёл кратчайшим путём, стараясь не вляпаться в грязь, — нельзя же приходить на богослужение запачканным! — и благополучно добрался в тот угол сада, где задний выход из покоев матери. Снаружи на ступенях уже ждали женщины; пока не много, и факелы ещё не зажжены. Он не стал подходить к ним, а спрятался за живой изгородью: он вовсе не хотел, чтобы его увидели, пока не придут в лес. А дорогу он и сам знал.
Неподалеку святилище Геракла, его предка по отцовской линии. Внутри маленького портика синяя стена темнеет в вечерних сумерках, но бронзовая статуя ярко блестит, и её агатовые глаза отражают последний свет. Царь Филипп освятил эту статую вскоре после того как вступил на престол. Ему было двадцать четыре тогда; а скульптор знал, как обращаться
Здесь никого не было. Александр поднялся к святилищу и потёр большой палец на правой ноге героя, над краем пьедестала. Только что, на крыше, он взывал к нему — и Геракл сразу пришёл усмирить демонов; надо его отблагодарить… Этот палец был ярче всех остальных, его часто терли.
Из-за миртовой изгороди доносились тихие перезвоны систров и бромотанье бубна, когда по нему легонько проводили пальцами. Потом в распахнутых дверях появился горящий факел и превратил сумерки вокруг в чёрную ночь. Александр подполз к изгороди. Теперь подошли уже почти все. На женщинах были яркие тонкие платья; они собирались только плясать перед богом. На Дионисиях, уходя из Эг наверх в горы, они надевают настоящие платья менад, и держат в руках тростниковые тирсы с наконечниками из сосновых шишек и венки из плюща. И тех пятнистых одеяний, тех оленьих шкур больше уже не увидишь: их выбрасывают, когда они заляпаны кровью. А маленькие шкурки, надетые сейчас, хорошо выделаны и заколоты золотыми пряжками; тирсы — изящные жезлы, позолочены и украшены ювелирной работой… Вот появился уже жрец Диониса, за ним следом мальчик ведёт козла… Теперь все ждали, когда выйдет мать.
Она появилась, смеясь чему-то, вместе с Гирминой из Эпира. На ней шафрановое платье и позолоченные сандалии с гранатовыми пряжками; в волосах плющовый венок из золотых листьев — тонкие веточки дрожат, сверкая в свете факела, стоит ей шевельнуть головой, — а тирс её обвит маленькой змейкой из эмали. Одна из женщин, шедших следом, несла корзину с Главкосом; его всегда брали на эти пляски.
Девушка с горевшим факелом обошла по кругу всех остальных. Взметнулись снопы огня — и в ярком свете засияли глаза; и краски платьев — зелёные, красные, синие, жёлтые, — засверкали, как самоцветы. А из темноты выступала и словно парила в воздухе — будто подвешенная маска — чёрная козлиная морда. Печальная, мудрая, мерзкая; с позолоченными рогами, и глаза как топазы… На шее у него висел венок из молодых зелёных гроздьев винограда. Жрец и его мальчик-служка повели козла к бору; но козёл шёл впереди, словно сам вел за собой всех остальных. Женщины пошли следом, потихоньку разговаривая между собой. В такт их шагам мягко позванивали систры; в ручье возле фонтана квакали лягушки…
Они поднялись на открытый склон над дворцовым парком. Тропа вилась меж кустами мирта, тамариска и дикой сливы. Позади всех, держась в темноте, но видя дорогу в свете факелов спереди, бесшумно двигался мальчик.
Вот впереди показался лес — словно чёрная стена смутно проглядывала сквозь темноту, — мальчик сошёл с тропы и осторожно заскользил среди кустов. Рано попадаться на глаза.
Вот вошли в лес, подошли к поляне… Там они разошлись по кругу и закрепили свои факелы на стойках, воткнутых в землю. А мальчик залёг в ложбинке меж сосен, — на упругом ковре из сухой хвои, — лежал и смотрел.
Площадка для плясок убрана, алтарь увит гирляндами… Возле него поставлен нестроганный стол с чашами для вина и смесительным кратером, и со священными опахалами… А чуть дальше стоит на своём пьедестале Дионис; как всегда ухоженный, очищенный от птичьих следов, вымытый и отполированный так, что чуть коричневатое мраморное тело светится, словно живая плоть.
Олимпия привезла его сюда из Коринфа, где его изваяли под её надзором. Он был почти в человеческий рост. Юноша лет пятнадцати, светловолосый, с изящной мускулатурой танцора. На нём богато украшенные красные сандалии, и леопардовая шкура на плече… В правой руке длинный тирс, а в левой золочёная чаша: предлагает её, приглашая взять. А улыбается он не так, как Аполлон. Тот говорит: «Человек, познай себя, этого достаточно для краткой жизни твоей.» А эта улыбка завлекает, манит — призывает разделить её тайну…
Они там встали в круг и запели призыв к богу; перед тем как принесут козла в жертву. С тех пор как здесь в последний раз проливалась кровь, алтарь отмыли дожди, так что козёл подошёл без боязни; только один раз закричал — дико, страшно, — когда нож уже вонзался в него. Кровь его собрали в плоскую чашу и смешали с вином для бога. Мальчик смотрел на это спокойно, опершись подбородком на руки. Жертвоприношений он видел много; и в общественных храмах и здесь, в бору. Его приносили сюда, когда он был ещё совсем маленьким; во время плясок он спал на хвойной подстилке, под грохот бубнов и пение флейт.
Вот зазвучала музыка… Девушки с бубнами и систрами, и ещё одна с двойной флейтой, начали мягко раскачиваться в такт собственной мелодии. Раскачивался и Главкос, подняв голову из открытой корзины. Музыканты играли всё громче, всё быстрее; руки танцовщиц сплелись на талиях, женщины били землю ногами, тела их изгибались то вперёд то назад, волосы разметались… Для плясок Диониса вино не разбавляют: ведь после жертвоприношения пьют вместе с богом! Скоро можно будет выйти к ним, теперь его уже ни за что не отошлют назад.
Девушка с кимвалами подняла их высоко над головой, они зазвенели раскатистой трелью… Он пополз вперёд, почти выбрался под свет факелов, но его ещё никто не видел. Хоровод двигался ещё медленно, чтобы хватало дыхания петь. Они славили триумф бога.
Мальчику почти всё было слышно, но он и так знал этот гимн: уже не раз слышал его здесь. После каждого куплета звенели кимвалы и раздавался припев, с каждым разом всё громче: «Эвой, Вакх! Эвой! Эвой!»
А запевала гимн его мама. Она звала бога сыном Семелы, рождённым от огня. Глаза её, и щёки, и волосы ярко сияли; а золотой венец и жёлтое платье отражали свет факелов, словно и сама она пылала огнем.
Гирмина из Эпира, размахивая чёрной гривой волос, пела, как младенца-бога прятали на острове Наксос, чтобы спасти от ревнивой Геры; как его охраняли поющие нимфы. Мальчик подполз поближе, к самому столу с винными чашами. Потом поднялся на ноги и заглянул на стол. Кубки и кратер были старинные, на них картины нарисованы… Он снял со стола один кубок и стал его рассматривать. Оказалось, что там есть ещё немного вина, на донышке. Он вылил пару капель на землю — возлияние богу, он знал, как себя надо вести, — а остальное выпил. Неразбавленное вино было крепко, но сладко; ему понравилось. Похоже, богу тоже понравилось, что он его почтил: факелы стали ярче, а музыка и вовсе волшебной. Он почувствовал, что скоро тоже пойдет плясать, но пока отошел назад, в сосны.
А они тем временем пели, как дитя Зевса принесли в лесное убежище старого Силена. Тот учил его мудрости, пока малыш не превзошел своего учителя, открыв источник могущества в пурпурных гроздьях. Тогда все сатиры стали боготворить его за тот неистовый восторг, что он держал в руке своей. Песня вихрилась, хоровод крутился, словно колесо на хорошо смазанной оси… Мальчик начал отбивать такт ногой и хлопать в ладоши; пока один, сам с собой.
Бог вырос в юношу. Он стал прекрасен, — грациозен, словно девушка, — но горел тем пламенем молний, что было повитухой у матери его. Он вышел к людям, осыпая своими дарами всех, кто уверовал в его божественность. Но тех, кто его не принимал, он карал, словно лев пожирающий. Слава его разрасталась; он стал слишком заметен, чтобы можно было его и дальше скрывать от ревнивой Геры. По блеску и могуществу она узнала его и наслала на него безумие.