Александр Первый
Шрифт:
Вспоминая годы гатчинской службы, Аракчеев говорил: "В Гатчине служба была тяжелая, но приятная, потому что усердие всегда было замечено, а знание дела и исправность отличены". К 1796 году он был пожалован чином полковника и назначен инспектором пехоты, начальником артиллерии, гатчинским губернатором и управляющим военным департаментом павловских войск. В это время о его жестокости уже ходили легенды: говорили, что он немилосердно хлещет по щекам не только солдат, но и офицеров, вырывает усы гренадерам; передавали даже, будто одному солдату он в припадке бешенства откусил не то нос, не то ухо.
Павел Петрович и жаловал любимца, и журил крепко. Раз, после одной чрезвычайно бурной служебной взбучки, Аракчеев со слезами вбежал в церковь, думая,
— О чем ты плачешь? — спросил его цесаревич.
— Мне больно лишиться милости вашего императорского высочества.
— Да ты вовсе не лишился ее, — сказал Павел Петрович, кладя руку ему на плечо. — Молись Богу и служи верно: ты знаешь, за Богом молитва, а за царем служба не пропадают!
— У меня только и есть что Бог да вы! — со слезами выдавил из себя Аракчеев.
Когда они вышли из церкви, цесаревич остановился, внимательно посмотрел на Аракчеева и сказал:
— Ступай домой, со временем я сделаю из тебя человека.
Взрослая жизнь встретила Александра как-то двусмысленно, двулично. Отец и бабка предъявляли на него свои права, навязывали ему выбор между Эрмитажем и Гатчиной, то есть требовали от него то, что противоречило всему его предыдущему воспитанию: определить свои отношения с действительностью. Командуя одним из гатчинских батальонов, великий князь ежедневно с шести утра изучал жесткие, бесцеремонные казарменные нравы; возвращаясь вечером в столицу, он тайком, стыдясь, сбрасывал забрызганную грязью гатчинскую форму, над которой в Зимнем потешались, как могли, и в модном светском костюме являлся в Эрмитаж, где вокруг императрицы собиралось самое изысканное общество. Этот внезапный переход из одного мира в другой ни на минуту не затруднял его: от казарменного непечатного лексикона он с легкостью переходил к изящным французским каламбурам.
В гатчинском дворце тоже были свое остроумие и свое злословие. Павел Петрович открыто осуждал правление матери, называя его узурпацией, и при всяком удобном случае пенял Александру его свободомыслием. Получив очередные новости из Франции, он обращался к сыновьям с удовлетворением человека, чьи предсказания полностью оправдались: "Вы видите, мои дети, что с людьми следует обращаться как с собаками".
И случалось, что тем же вечером Екатерина рассуждала с Александром о правах человека, читала ему французскую конституцию, комментируя отдельные статьи, и разъясняла причины революции.
В гатчинских занятиях внуков императрица видела смешную карикатуру на воинскую службу и иногда, забыв о приличиях, в присутствии Платона Зубова и других вельмож просила их спародировать фронтовые манеры отца. Александр делал это действительно забавно. Но бабка не замечала, что старший внук с отвращением глядит на ее фаворита, который около полуночи, зевая, вставал вслед за императрицей из-за карточного стола и с рассеянным видом направлялся в ее спальню, а утром как ни в чем не бывало появлялся в приемной заспанный, в распахнутом халате, с растрепанными волосами…
Александр видел вокруг себя много грязи — изящную грязь бабушкиного салона и неопрятную грязь отцовской казармы. Но хотя он и писал Лагарпу, что весь преобразился, встает рано и целое утро работает по оставленному наставником плану, тем не менее у него не было привычки упорно трудиться, возиться в здоровой житейской грязи, пачкаться в которой Сам Господь судил человеку: "В поте лица твоего будешь есть хлеб". Первая же помеха надолго отрывала его от занятий.
Екатерина не сумела ни занять его работой, ни разнообразить его времяпрепровождение; свои гатчинские обязанности Александр исполнял с рвением молодого человека, которому впервые поручено ответственное дело. Он еще по привычке подлащивался к стареющей бабке; отца же боялся смертельно и потому до изнурения утомлял себя службой. "Нынешнее лето я действительно могу сказать, что служил", — с гордостью писал он Лагарпу осенью 1796 года. На самом деле вся служба сводилась к пунктуальному исполнению различных мелочей — от этого неумения видеть вещи в целом, наряду с пристрастием к парадомании, этой специфической болезнью государей, Александр не мог избавиться всю последующую жизнь. [19] (Гатчинские учения повредили и здоровью великого князя. В шестнадцать лет он уже был близорук, как и его мать; а в 1794 году к этому прибавилась глухота в левом ухе. По собственным словам Александра, это произошло оттого, что на одном из артиллерийских учений он стоял слишком близко к батарее.)
19
1
Молодости свойствен корпоративный дух, она охотно делит людей на своих и чужих. В принадлежности к отцовской гвардии отверженных было даже нечто привлекательное для Александра. Похоже, что в глубине души он считал себя офицером гатчинской, а не русской армии и часто самодовольно повторял, желая похвалить что-либо: "Это по-нашему, по-гатчински".
Отвращение и страх, внушаемые людям из "приличного общества" отверженными, есть одно из сильнейших наслаждений для последних. Однажды, возвращаясь с плаца, Александр кивнул в сторону Царского Села:
— Нам делают честь: нас боятся.
Конечно, это была юношеская бравада; Екатерина не испытывала ни малейшего беспокойства от соседства с гвардией сына и великолепно спала под охраной всего роты гренадер.
Порой он с тоской ощущал себя многоликим никем, вечно изменчивым Протеем, чью сущность составляет внешняя кажимость, а иногда быть никем представлялось ему благодатным уделом по сравнению с утомительной обязанностью все время представлять кого-то. Он мог бы думать, что является самим собой в своих сентиментально-республиканских мечтах, если бы эти мечтания, так редко прорывавшиеся наружу, не представлялись ему самому нелепой случайностью. Нагруженный тяжелым балластом никому не нужных самоновейших политических идей и величавых античных образов, пустился он в путь по холодным, неприветливым волнам российской жизни. Устав от бесцельного плавания и изнуряющей качки, он грезил о тихой гавани, где бы он мог укрыться от житейских бурь.
Александр — В. П. Кочубею, [20] 10 мая 1796 года:
"Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоящих в моих глазах медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других. Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее — для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом…
20
1
Мой план состоит в том, чтобы, по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить время сего отречения), поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно частным человеком, полагая свое счастье в обществе друзей и в изучении природы".
Интимные письма к Кочубею и Лагарпу не могли заменить живого задушевного друга, потребность в котором остро ощущалась Александром после отъезда учителя. Ему нужно было вновь почувствовать себя другом свободы, поборником истины и блага человечества. Одиночество может дать все, кроме чужого восхищения. Итак, был нужен другой.