Александр Солженицын
Шрифт:
Теперь изгнанный, но не блудный сын, Солженицын дал подновлённой власти несколько уроков. Он приедет — но не прежде, чем «Архипелаг ГУЛАГ» будет напечатан массовым тиражом. Он приедет — но не прежде, чем окончит «Красное Колесо», работу всей жизни, то есть «живо и бережно уберёт свой урожай». Он приедет — но не прежде, чем с него публично снимут позорное обвинение в измене. Каждое из условий было экзаменом для отцов перестройки, однако, сдавая его, они даже не заметили, что экзаменатор, остающийся в Вермонте, на самом деле уже давно присутствует на родине.
Солженицын не выбирал момента, когда бы возвращение принесло ему наибольшие политические дивиденды. За время своего неприездаон пытался приучить общество к мысли, что возвращается в качестве
Непреклонной верой в возвращение на родину Солженицын подрывал смысл существования Третьей эмиграции как политического явления, обессмысливал её «странничество», её высокомерие к тем, кто остался дома «по подлой совместимости с проклятым режимом»: ибо если в страну ехал насильно изгнанный Солженицын, то чт'o делают за границей страдальцы, оказавшиеся там по своей воле? Как теперь они будут объяснять затянувшуюся эмиграцию? Ведь для самооправдания нужно, чтобы на родине было как можно хуже и чтоб это «хуже» продлилось как можно дольше.
Возвращение Солженицына было катастрофой для коммунистов: автор «Архипелага» не оставил им ни единого шанса на историческое уважение, показав, что ГУЛАГ — это не крайности системы, это сама система. Он бросил вызов «коммунистическому выбору» своей страны, поставил на кон свою жизнь и стал автором сбывшегося пророчества о крушении коммунизма. Но и тем, кто ловил рыбку в мутной воде продажной демократии, дикого рынка, политического цинизма, было очень некомфортно от мысли, что вот-вот на подведомственных территориях появится величина, нравственный авторитет, и скажет неотразимое: «Мы перестали видеть цель, для которой живем».
Перспектива его присутствия в стране многим отравляла жизнь. «Жить не по Солженицыну!» — такой истошный вопль исторгла накануне приезда писателя одна из столичных газет, выразившая жажду всех новых русскихжить без помех, с правом на бесчестье— так, чтобы вокруг никто и ничто не кололо глаза. «Он является в Россию праздничный, как Первомай, и, как он же, безнадёжно устаревший. Протопоп Аввакум для курёхинской Поп-механики. В матрешечной Москве он будет встречен как полубог, вермонтский Вольтер. А кому он, в сущности, нужен? Да никому. Возвращение живых мощей в мавзолей всея Руси. Чинно, скушно… Нафталину, ему, нафталину. И на покой». Множество раз придется услышать Солженицыну в первый год своего возвращения злобное, яростное шипение: «Не нужен! Не нужен!»
За годы перемен в России сформировался пишущий класс, опьяневший от дармовой свободы. Весной 1994-го столичную прессу сразила повальная болезнь: самые известные перья спешили заявить, что ни в коем случае не станут ни трубадурами, ни придворными, ни свитой при Солженицыне. Будто ждали (и боялись!), что приедет начальник гласности, главнокомандующий свободой слова. Какое знамя подымет, какую партию создаст и возглавит (или на худой конец, к какой партии примкнёт), с кем пойдёт на выборы и даст ли избрать себя — эти гадания стали главным занятием «пикейных жилетов» журналистики и политической аналитики. Заявления: «Время Солженицына прошло», «Солженицын возвращается в страну, которую не знает и которая его практически забыла», «Солженицын безнадежно устарел» — служили тестом на вольномыслие.
Общим местом для «господ ожидающих» стал и взгляд на Солженицына как на конструктора своей судьбы, режиссёра своей биографии, которая, как и всякая пьеса, требует законченности. Вернуться на родину — это как поставить восклицательный знак в конце текста. Вот и едет — ему нужно, чтобы всё было «правильно». Но придумать такой ход — въехать не как все, не через Москву! Вряд ли найдётся в мире режиссёр, кому бы этот сценарий пришёл в голову — а ему пришёл. Солженицын ничего не делает просто так, не просчитав последствий. Он, как солнце, взойдёт на Востоке и напишет, как Радищев, «Путешествие из Магадана в Москву». С барина снята опала, и он едет ревизовать вотчину. Солженицын едет в Россию, как врач к пациенту («а больной он и есть больной»).
Москва нацеливалась следить, как «ревизор из-за границы» станет собирать жалобы на всём пути следования. Газеты захлёбывались от фантазий, сценариев, живых картин; предвкушали, смаковали… И охотились за компроматом, нанимая тех, кто с азартом выполнял работу по снижению образа — отслеживал первые шаги по родной земле самого знаменитого «возвращенца» и «фиксировал в материале» те из них, которые при нужном свете можно было выдать за нелепые и несуразные, и вот уже кумир освистан, разоблачён, развенчан, свергнут с пьедестала. Самое Свободное в Мире Радио уговаривало в те дни и меня, автора этих строк, подглядеть, как он, авось, да и поскользнётся на какой-нибудь арбузной корке или разобьёт где-нибудь китайскую вазу. Из Главного Центра Управления Демократией звонили мне с ультиматумом: «Или он, или мы» ( он, конечно, он— в любом случае!). Самый Либеральный в России Альманах объяснял мне — он, да на страницах нашего издания, да никогда! Самая Перестроечная Газета внушала мне: насего приезд нисколько не интересует!
Много было даже оскорблённых в своём патриотическом чувстве — почему путешествие снимает Би-Би-Си (а не отечественная телекомпания), почему семья едет в специальном вагоне (а не в общем или плацкартном, пересаживаясь на каждой станции и перетаскивая в руках багаж), почему обычные гостиницы предпочитаются резиденциям или наоборот. Нашёлся оригинал из собратьев по цеху, кто возмутился самим средством передвижения: «В Россию нельзя возвращаться на самолёте или на поезде — только пешком… Если уж Солженицын взвалил на себя ношу пророка, надо было возвращаться пешком. А он поехал в поезде, да ещё и в литерном, да ещё всё это сопровождалось шоу» («Оригинал» выразит и личную претензию: «Солженицын живет в недоступном для простых людей месте, к нему нельзя прийти, а ко Льву Николаевичу Толстому можно было прийти. А раз к нему нельзя прийти или запросто позвонить, то для меня его в стране нет»).
Встречающие Солженицына крики озлобления, равно как и возгласы ликования, более всего свидетельствовали о нравственной подлинности его жизни. «Как будет выглядеть на фоне бойко тусующихся “пародистов действительности” этот огромный человек, который перерос литературу и сам стал героической действительностью ХХ века?» — волновался Е. Евтушенко. Ему отвечали лучшие люди страны. «Приезд Солженицына — настоящий праздник для всех нас. Сам этот человек, его жизнь и то, что он приезжает, — настоящее Чудо Божье» (И. Смоктуновский). «Счастлив, что моё преображающееся Отечество может вернуть народу своего великого изгнанника. Думаю, что Александру Исаевичу будет у нас интересно…» (М. Захаров). Америка, давшая приют писателю, ныне провожала его с подобающим уважением. «Беспрецедентный моральный авторитет, — сказал о нём диктор американского телевидения. — Он не пел гимнов Западу, а осуждал его за отсутствие духовности, за разлагающее влияние материализма». «Солженицын по совокупности своей, как писатель, как историк, как нравственный проповедник — разламывает рамки узкополитического подхода. В этом он абсолютно последовательное русское явление», — заявил Э. Неизвестный. И не поскупился добавить: «Есть люди судьбы. Люди, которыми рок, Бог или судьба пишут историю».