Александрийская гемма
Шрифт:
Узкое пространство не позволяло Христовым воинам атаковать развернутым строем. Пришлось, отбросив копья с флажками, на которых серебрился крест семейства Монфоров, нападать попарно. Самоотверженно отбив три или даже четыре таких наскока, катарские юноши пали, порубанные кривыми дамасскими мечами, вывезенными из сарацинских пустынь.
Так и остались лежать в вековой мягкой, как паутина, пыли, напитав ее холодеющей кровью.
Но тех последних, неимоверно растянувшихся минут, отданных схватке, оказалось достаточно, чтобы Кламен с Югом затерялись в кромешной тьме. Сколько потом ни искала королевская стража, последний след их оборвался в сталактитовом зале «Орган Ахерона», где отверзались зевы бесчисленных галерей. Никто не решился продолжить
Словно проклятие какое тяготело над коленом Симона де Монфора Старшего.
Не токи родственной крови, А волю звезд — небесных судей — В игре той строгой улови И разгадай наследство судеб…
Скверное наследство, дурная кровь. Грубо сколоченным эшафотом обернется однажды трон, на который посягнут потомки неукротимого крестоносца. В месиве истерзанного крючьями мяса, в лютом безумии «квалифицированной казни», принятой при английском дворе, сбудутся пророчества.
Когда Юг и Кламен, спрятав в потайных штольнях свой бесценный груз, вылезли из пещер, то не узнали родимой земли, пропахшей гарью и мертвечиной. Над руинами Монсегюра плыла, качаясь в дымных волнах, беспощадная алебастровая луна. Седой иней опушил колючий бурьян, пустые глазницы смерти слепо таращились из проломов и обрушений. Странная больная мечта о вечной искре, что, меняя бренную оболочку, теряет память о ней, но все же никогда не угасает совсем, уже не витала над грудами закопченных камней. Сама надежда на возрождение была похоронена под исковерканными стенами Солнечного храма. Словно усталая парка, перерезав тончайшую нить, уронила клубок.
Так думал черный от жирной пещерной копоти паж, мечтающий стать трубадуром.
— Все кончено. — Глядя вверх, на озаренную луной и пожарищем крепость, он скорбно преклонил колени. — Мы выполнили обет, брат Кламен, но все кончено для нас и потомков наших. Кроме полынной тоски, отравленной горечью пепелища, нам нечего им передать.
— Ничто не исчезает навечно в подлунном мире, — отрицательно покачал головой мудрый Кламен, искуснейший исцелитель недугов. — Солнце, которое ежедневно всходило тысячи лет, не может погаснуть. Пусть не при нас, пусть через века, но настанет миг нового золотого восхода для отдаленных потомков.
— Они и не вспомнят о нас, — вздохнул златовласый паж, отирая сажу со лба.
— Разве сами мы помним о прожитых жизнях?.. И все ж предначертанное свершится в урочный час.
— Ты так веришь в это, Кламен!
— Веришь… Это не то слово, малыш. Я стремлюсь укрепить дух, чтобы достойно исполнить долг. Долг живых перед мертвыми.
— И это все?
— Ах, это немало, немало… Мне назначено идти на Запад, к барону д'Юссону, приютившему наш караван. Быть может, мы никогда не увидимся, но я не забуду тебя.
— И я тебя никогда не забуду! Мой путь лежит к Пейре Карденалю, певцу Донны Любви.
— Тогда расстанемся, — Кламен заключил маленького Юга в объятия. Они постояли, молча припав друг к другу, и ушли не оглядываясь, каждый своим путем.
Кламена ожидали заботы, связанные с захоронением монсегюрского клада, и полная опасностей жизнь, а красавца пажа — не менее рискованное ученичество на поприще «Веселой науки».
За далью веков нелегко понять, как презрение к мирским соблазнам могло сочетаться с куртуазным служением избранной даме, как ухитрились расцвести и ужиться на одной и той же благодатно удобренной
Служа возвышенному идеалу Детей Света, Юг оставался мирянином. Готовый умереть по приказу Совершенных с оружием в руках, он во всем остальном предпочитал идти собственным путем, ибо уже в двенадцать лет почувствовал в себе божественный дар трубадура. Сквозь дым и кровавое месиво ему сияли лучезарные очи Донны. Самоотверженный паж до конца исполнил свой долг и, когда пришел черед выбирать, предпочел бледной мистической лилии пунцовую розу. Не объятый пламенем эшафот, но сердце, сжигаемое в любовном огне. Его властно звала усыпанная терниями дорога.
Думал ли маленький Юг, какой ему выпадет жребий, пробираясь тайными тропами в замок графа де Фуа, где в укромной каморке нашел приют гонимый Пейре де Карденаль. Отравленный лицезрением смерти, король трубадуров порвал нежные струны и ударил в колокол.
Близился к концу сверкающий карнавал. Покинув освещенные залы, вереницы гостей исчезали о темных аллеях сада. За позолоченной маской ритуальной символики возник задумчивый лик странника-трубадура, проскользнувшего через ворота в очарованный замок.
Юный паж, кого ласково и игриво поманила когда-то Любовь, внезапно увидел свое отражение в зеркале пруда и понял, что стал совершенно седым.
Будущий наставник Юга, чувствуя за спиной жар инквизиционного костра, ни под одной крышей не задерживался долее чем на неделю. Едва где-нибудь мелькала доминиканская сутана, как он снимался с места, все дальше уходя от родимого края. Он ничуть не заблуждался на свой счет, нисколько не преувеличивал опасность. Папские соглядатаи преследовали его по пятам.
Детство и юность Карденаля опалили альбигойские войны, приведшие к опустошению Прованса. Певцы Любви, паладины «Веселой Науки» стали яростными обличителями католицизма и застрельщиками народного возмущения. Трубадуров и альбигойцев соединило общее горе, спаяла ненависть. Они пели одни песни, бились спина к спине и горели в одном костре.
Юга, знавщего тайные знаки и пароли катаров, он встретил радушно, хотя и не скрыл своего удивления молодостью посланца Монсегюрского видама.
— Позвольте узнать, сколько вам лет? — спросил Карденаль, ответив на церемонный поклон с характерным для испанского этикета излишеством движений.
— Пятнадцать, мессир, — скромно потупясь, ответил Юг.
— Что ж, самое время надеть золотые шпоры.
— Теперь это едва ли возможно. Моего сеньора заковали в цепи и увезли в Париж. Да я и не стремлюсь стать рыцарем. Я жажду совсем иного посвящения. — Юг с любопытством оглядел полукруглую комнатку, размещавшуюся под кровлей воротной башни. Кроме голубого ковра с изображением райских птичек, привезенного, очевидно, с Востока, и тяжелого венецианского кубка, здесь не на чем было остановить взор. Хотя в полоскательнице плавали лепестки роз, король поэтов спал на соломенной подстилке. — А у вас хорошо! Пахнет душицей и мятой. Это запах дальних дорог. Он волнует душу.