Александрийский квартет
Шрифт:
Когда поздняя луна высветила наконец чистые стальные линии барханов, Нессим остановил машину. Порывшись в кармане, он вынул чековую книжку и сказал чуть дрогнувшим голосом (в глазах его застыли слезы): «Сколько стоит ваше молчание?» Она повернулась к нему, разглядела в темноте печальную мягкость смуглого его лица, и на смену страху пришла жгучая волна стыда. Она почувствовала в нем – не слабину, – но слабость к доброте и поняла, что больше никогда не сможет причинить ему боли. Робко положив руку на его рукав, она сказала: «Мне очень стыдно. Пожалуйста, простите меня. Я не ведала, что говорю». Нахлынула усталость, и чувство, готовое прорваться слезами, вылилось в глубокий зевок. Теперь они глядели друг на друга по-новому, и каждый узнал в сидящем напротив товарища по несчастью, невинную жертву. На минуту им показалось, что они друг в друга влюбились – из чистого чувства облегчения.
Машина снова набрала скорость – они молчали – и понесла их сквозь пустыню к стальному переблеску
Иногда он украдкой смотрел на нее, пытаясь разглядеть получше и – меня в ней. Был в ней особый шарм, который обезоружил и встревожил его, как и меня когда-то. Странные чувства вызывала ее красота, она словно рождена была, чтобы стать объектом разрушения. Может быть, он вспомнил занятную историю, рассказанную Персуорденом, разыскавшим ее, как и Нессим, в том же затхлом кабаре; но только в тот конкретный вечер она сидела среди наемных танцовщиц и продавала перед каждым танцем билетики. Персуорден, как и должно, был в глубоком и мрачном подпитии. Он пригласил ее на танец и, помолчав с минуту, обратился к ней величаво и печально: «Comment vous defendez-vous contre la solitude?» [82] – спросил он. Мелисса подняла на него взгляд, прямой спокойный взгляд слишком опытной женщины, и ответила мягко: «Monsieur, je sois devenue la solitude m^eme» [83] . Персуордена ответ ее настолько поразил, что он не только дал себе труд его запомнить, но и разыграл впоследствии перед друзьями всю сцену от начала и до конца, добавив от себя: «Я вдруг подумал: вот женщина, в которую можно влюбиться». Однако, насколько я знаю, прийти туда еще раз он так и не рискнул. Его книга продвигалась хорошо, и во внезапной вспышке интереса к случайной женщине он усмотрел знакомый трюк самой безалаберной части его натуры – лишь бы не работать. Он как раз писал в то время о любви и не желал ставить под удар свои свежие по этому поводу идеи. («Я просто не могу влюбиться, – заставил он воскликнуть одного из персонажей, – ведь я принадлежу к древнейшему тайному обществу – Джокеров, Шутников!»; да, кстати, и еще где-то, рассуждая о собственной женитьбе, он написал: «Я заметил, что, вызывая в ком-то раздражение, я вызываю то же чувство и в себе; теперь я один, и мне некого доводить, кроме себя самого. Счастье!»)
82
Как вы спасаетесь от одиночества? (фр.)
83
Мсье, а что, если я и есть одиночество? (фр.)
Жюстин все еще стояла надо мной и глядела мне в лицо, пока я прокручивал про себя картины одна другой отраднее. «Ты что-нибудь придумаешь, – повторила она хрипло. – Извинишься и не поедешь». Мне же согласие мое казалось предопределенным заранее и безусловно. «Как я могу отказаться? – спросил я. – И ты тоже не сможешь».
Они ехали сквозь теплое, недвижное пространство пустыни, Нессим и Мелисса, охваченные внезапным чувством взаимной симпатии, и молчали. Незадолго до поворота на Бург-эль-Араб он выключил мотор и дал машине тихо соскользнуть с трассы. «Пойдемте, – сказал он. – Я хочу показать вам Летний дворец Жюстин…»
Рука об руку они двинулись к домику в песках. Сторож спал, но у Нессима с собой был ключ. В комнатах пахло сыростью и запустением, однако в освещении недостатка не было – лунный свет, отразившись от белых песчаных дюн, свободно тек в комнаты через все окна сразу. Разжечь в камине огонь из веток кустарника было делом нескольких минут, он вынул из шкафа старую свою абайю, завернулся в нее, сел у огня и спросил: «Ну, Мелисса, а теперь скажите мне, кто вас ко мне подослал?» Он намеревался пошутить, но забыл улыбнуться – Мелисса залилась краской и прикусила губу. Так они и сидели, вдвоем, долго, отдавшись тихой радости огня и чувства сопричастности, – лишенные надежды.
Жюстин загасила сигарету и, поднявшись с постели, принялась мерно вышагивать взад и вперед по ковру. Ей было страшно, и я видел, что лишь усилием воли она удерживается от едва ли не привычной бесконтрольной вспышки. «Я столько всего понаделала за свою жизнь, – сказала она, глядя в зеркало. – Разного, ведь я не ангел, да? Но я ничего не делала просто так, невнимательно, походя. Я ошибалась, да? Ошибалась?» Обращалась она не ко мне – к Нессиму. Куда проще приставать к любовнику с вопросами, предназначенными мужу. «Кстати, о покойниках, – добавила она через минуту. – Мне всегда казалось, что мертвецы считают мертвыми нас. А себя – вернувшимися домой, к живущим, после сей краткой и пустой экскурсии в псевдожизнь». За дверью завозился Хамид, и она в панике бросилась
Я смотрел на нее, пойманную на секунду редким солнечным лучом, облокотившуюся на грязный подоконник, и снова думал, не мог не думать о том, насколько дик и бесконтролен хищный зверь ее интуиции, объевшийся доморощенным самоанализом: ни образование, ни культура мысли не противостояли порывам сей необузданной души. Дар ее был сродни дару темных уличных гадалок. Все, что она выдавала за собственные мысли, было позаимствовано где-нибудь по случаю – даже последнее замечание о мертвых я уже встречал, в Moeurs – да и книг она обычно не читала, но тянула необходимые ей соки из блистательных порой рассуждений Бальтазара, Арноти или Персуордена об этих самых книгах. Она была ходячей выжимкой из всех мыслителей и литераторов, которых когда-то любила или просто уважала на расстоянии, – а впрочем, покажите мне умную женщину, чей ум питается иначе.
Нессим сжал руку Мелиссы между своими ладонями (они лежали там спокойно и без напряжения, как облатки) и стал выспрашивать ее обо мне с такой алчностью, как будто любил не Жюстин, а меня. Выбор любимого человека всегда провоцирует на любовь. Чего бы я только не дал, чтобы услышать ее тогдашний рассказ обо мне: я вижу, как она говорит, как разгораются глаза Нессима, очарованного ее искренностью и скрытым чувством слова, – как в немом кино. Я знаю только, что под конец она сморозила глупость: «Даже и теперь они несчастливы: жутко ссорятся; Хамид говорил мне, когда я видела его в последний раз». Уж она-то, с ее опытом, должна была углядеть в этих ссорах самую суть нашей любви. Мне кажется, она хотела видеть только эгоизм Жюстин – невероятное в своей откровенности отсутствие всякого интереса к другим людям, свойственное моему тирану. Врожденное милосердие, единственное качество, способное заставить Мелиссу составить о человеке доброе мнение, было ей совершенно чуждо. Она ведь в действительности и не принадлежала людской породе – как и любой человек, занятый исключительно собственным эго. Какого черта я в ней нашел? – задавался я в тысячный раз все тем же вопросом. Однако Нессим, начинавший уже понемногу понимать и влюбляться в Мелиссу, как в продолжение Жюстин, прекрасно почувствовал ситуацию. Мелисса станет искать в нем качеств, которые, по ее мнению, я находил в его жене. Мы четверо были, сами того не зная, безнадежно повязаны («Мы, много ездившие по свету и много раз любившие; мы, кто – я не скажу страдал, ибо в страдании всегда открывалась нам истина, – только мы способны заметить невероятно сложную природу нежности, только мы понимаем, как близки любовь и дружба». Moeurs).
Они говорили теперь, как говорят, наверно, между собой приговоренные к смерти брат и сестра, с растущим чувством легкости, с радостью путника, нашедшего, с кем поделиться тяжелой ношей невыговоренных тягот. Где-то на заднем плане возникла вдруг тень желания, бесплотный призрак, побочное дитя успокоенности и доверия. Как предчувствие материализации их взаимной склонности: постель еще будет, и куда менее уродливая, чем у нас с Жюстин. Любовь много искренней, когда порождается не страстью, а симпатией; и она не оставляет ран. Когда они наговорились вдоволь и, окоченевшие – огонь давно погас, – поднялись на ноги, расправляя затекшие члены, уже светало. В тусклом бледно-лиловом свете занимавшейся зари они дошли до машины. Мелисса обрела друга и покровителя; Нессим же – он преобразился. Новое, пробуждающееся чувство неким волшебным образом снова сделало его самим собой – то есть человеком, способным действовать (скажем, убить любовника жены, буде придет вдруг в голову такая мысль).
Они мчались вдоль пустынного, первобытного в своей пустынности берега моря, и первые осторожные усики солнца, подрагивая, раскручивались от горизонта к горизонту над темным задумчивым Средиземным морем, чьи могучие бока терлись одновременно о священный, затерявшийся в дальних веках Карфаген и о тот Саламин, что на Кипре.
Некоторое время спустя, там, где дорога ныряет между дюнами к морю, Нессим притормозил и, неожиданно для себя, предложил искупаться. Он переменился, и ему вдруг захотелось, чтобы Мелисса увидела его обнаженным, оценила его красивое тело, долго-долго пребывавшее в забвении – как костюм от первоклассного мастера, забытый ненароком в платяном шкафу на чердаке.
Смеющиеся, голые, они вошли рука об руку в ледяную утреннюю воду, чувствуя, как ласковые блики солнца застенчиво лижут им спины. Мир был сотворен словно бы заново, и они встречали первое утро. Мелисса, сбросившая вместе с одеждой последние крохи скованности, снова стала танцовщицей, танцовщицей от Бога; ибо нагота всегда возвращала ей чувство полноты и равновесия: именно то, чего ей так не хватало в кабаре.
Они долго лежали рядом в счастливом молчании, выискивая во тьме чувств тропинки навстречу друг другу. Он понял, что завоевал ее без боя, – и теперь она стала его женщиной – во всем.