Алексей Федорович Лосев. Раписи бесед
Шрифт:
— В чем дело? почему?
По той причине, какой нет у Аверинцева.
— Какая?
У Аверинцева всё прикровенно в противоположность тому, что я говорю, а у меня — опять символ, опять церковь, опять Христос. Ведь я всегда выражал то, что думаю, настолько ясно и понятно, что всякий согласится: да, без понятия символа нет ни философии, ничего. И это так ясно, что начинают кричать как истерическая женщина. Не терпят этой ясности. Аверинцева все терпят: «Конечно, он пишет не то, что думает, но золото, античность — это ничего, это пускай».
Что же ты говоришь, что я анахоретствую, что я единственный хранитель истины [189] . Конечно, разные мифы обо мне ходят, но, к счастью, не везде и не у всех. В трех местах мою теорию символа отвергли — Лотман,
189
В то время долго решали, издавать ли Николая Кузанского. Составленый мною двухтомник, где было две трети моих переводов, вышел в 1980 г.
О моем предисловии к Платону один тут был, отозвался, что не марксистская трактовка рабства. Но я его уложил на обе лопатки. «У Платона семь пониманий рабства, какое вы имеете в виду?» Молчит, краснеет и потеет. Правда, этот заведующий отделом отомстил мне на Аристотеле, к которому меня не подпустили. А Аверинцев в
таких коллизиях никогда не будет.
?
Знает, что сказать. Если бы я был пробивной, я сказал бы: «Дорогой Всеволод Иванович, ты очень много мне полезного сказал, я это учту. Всё верно, у меня много непродуманного». Но я так не могу! Я говорю открыто то, что думаю, так, что и не возразишь. Я знал людей, которые не пробивные, Тарабукин, например. Ничего не печатали [190] , потому что шел в открытую. Подал книжку о Врубеле, безуспешно. Слишком откровенно писал, и его мариновали. Теперь его внук Юрий Дунаев работает, кажется, по Боттичелли, так тоже его клюют за излишнюю откровенность. Чтобы напечатать деда Дунаев стал ходить по разным издательствам; как так, человека загноили. Не помогло. У Тарабукина была прекрасная книга о разных типах пространства. Теперь ее используют, иногда даже ссылаются, а другие бесчестно дуют оттуда, ничего не упоминая.
190
Виктора Никитича Лазарева. Он, кажется, что-то советовал о Николае Кузанском.
— Вас интересует только открыто говорить…
А как я продержался весь сталинизм?! Если я беру цитату Сталина, так уж будьте уверены, я убежден. А если не убежден, я буду мямлить. Но все, студенты, все принимали bona fide. И все товарищи, и шпики, и партийные
руководители подсматривали и тайком стенографировали, но ни к чему не могли придраться. Я могу каждую строку защищать, всё продумано. А если я буду говорить то, что не продумано, то по выражению лица, по звуку голоса каждый сразу увидит, что это подхалимство. Сталин, Гегель, кто другой, это неважно, я могу орать вслух сколько угодно, на площади, перед всеми. Этим я и держусь. А кто говорит, что Лосев тарабарщину пишет, что-то скрывает, то уже враги, которым нечего говорить, и они встают на путь прямого мошенства. Им возразить нечего. Никто нич-чего не мог возразить. Правда, в «Вопросах литературы» мне отказали, сказав, что этими вопросами не интересуются. Но почему не интересуются, когда до Иванова, до Бердяева уже дотюкали.
— Да, это у Вас прямая позиция… [191]
Еще бы! Никакая собака мне ничего не скажет. Правда, можно копаться в сердцах и утробах: а, вот что вы на самом деле думаете! Но тогда можно и у Брежнева мало ли чего откопать. В утробах никто не может копаться. Конечно, я говорю не всё, а часть. Но всё, что я говорю, продумано, и это приемлемо для современной прессы. Ну кто может так сказать о Платоне и Аристотеле, как я? Потому что я всё это продумал.
191
Антуан Мейе (1866–1936), Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков, M.
– JI. 1938.
— Ну да, вы как мастеровой, мастер своего дела. Вы пишете не исповедальное.
Ну конечно! Меня это не
— Можно быть, правда, и других мнений чем вы. Аверинцев пишет, что филология это всегда личное общение с автором и с читателем.
Ты ошибаешься, и Аверинцев тоже. Филология это наука. Именительный падеж: , дательный: . Точная наука. Классификация. Подбор всех текстов. Почему это не точно? У Платона, например, 508 случаев текста с
эйдосом. «Мальчик хорош, но если его раздеть, то его эйдос будет лучше», это в «Хармиде» чувственно внешнее значение; а есть чисто идеальные. Научное описание текста! Филология это наука. При чем тут личность? Ты путаешь филологию с критической статьей. Есть критика, которая оценивает текст с точки зрения исторического момента, вкуса и так далее. Это свой жанр, как у Эйхенвальда, Гершензона, жанр литературно-критической статьи. Это уже не филология, а оценка художественного произведения с какой-нибудь точки зрения.
— Но вот я только так и пишу. И Ваши статьи 1916 года такие же.
Их писал мальчишка! Это филологически незрелые статьи.
Научился же я чему-нибудь за 50 лет. Я люблю впадать в этот тон, литературно-критический. Например, вступление к Платону у меня литературно-эссеистическое, там много вкусовых оценок. Но мы же должны разделять. Ничего нет худого в жанре литературной критики. Но по существу я филолог, как Лидделл-Скотг, как Папе.
Вошла хозяйка и принесла апельсины. Отвлекшись, А. Ф. заговорил о погоде. Люблю жару. Когда лето кончилось, я с грустью о нем вспоминаю. Жарко, дышать нечем — хорошо! Все задыхаются — хорошо! Я это люблю!
Интересный у нас сегодня разговор. Что у нас есть разногласия, это мы можем себе позволить, потому что у нас много общего. У других и до разногласий не доходит, потому что нет ничего общего.
— Важно течение жизни. Мне не нужно словесно переубеждать Вас. Жизнь покажет. Между Вами и Аверинцевым та разница, что Вы пишете с внутренней цензурой, а Аверинцев, у которого главное не напечатано, без. Одна девушка из провинции плакала о Вас, слушая Ваше выступление о Платоне в Институте философии. Плоха уже Ваша фиксация на мнении о Вас.
Эта девица должна была радоваться, что великая истина дошла до столь ясного выражения. Ну и правильно, что она плакала, потому что она дура. А то бы она радовалась, что впервые о Платоне услышала живое слово. Она дура, потому она и плакала! Это же целый подвиг был, выступать в Институте философии, в этой среде, в пасти зверя, среди шпиков, впервые.
— Но Мамардашвили, Пятигорский уже говорили также независимо!
Но Мамардашвили хуже шпика. Я знаю, почему он возражал против символа, это всё мне доносили. Это всё мне просто и ясно. Кстати, его самого теперь выперли из «Вопросов философии». Я до сих пор благодарю Господа за то, что мне в пасти зверя, куда каждый день из ЦК звонят, что мне там удалось тоже живое слово сказать. Никакие Дынники, никакие Асмусы не могли бы этого, потому что они приспособленцы. Дынник только и делал, что доказывал, что он не эсер, а потом, когда его избрали в Академию [192] , хулил Бога и делал филологические ошибки. Асмус порядочнее и ближе к источникам, но у него такой зализанный, продуманный стиль, что, конечно, он погубил и свои знания, и всё. Получился публицист средней руки. Ему, конечно, не удалось выразить себя. Очень углубленный, симпатичный по своим стремлениям, он — вот действительно, чего не нужно было делать, — так себя замазал и замуровал, что ник-какая собака не придерется ни к какому слову! У меня не так, у меня всё-таки всё предметно. Вода, идея воды… Это же подвиг десятилетий, перевести на советский язык — да и на язык современного сознания — платонизм и аристотелизм. Хвалить и поддерживать надо, а не упрекать за то, что я для кресел будто бы пишу! Виссарионычи и Лотманы всё понимают, но ведь Христа же распяли, так они продолжают и Лосева распинать. Лишь бы Бога убить. Они убеждены, что у меня истина, и они же эту истину отвергают.
192
Ср. 29.9.1971