Аленка
Шрифт:
Мать наградила Аленку прощальным шлепком и подала в кузов, в руки Василисы Петровны.
Настя уселась с ребенком в кабинку и никак не могла с непривычки закрыть дверцу.
— Посильней стукни, — сказал Толя. — От души. Ровным шумом зарокотал мотор. Внутри железной бочки явственно плеснул бензин, земля впереди осветилась, и машина тронулась.
Никто не плакал — ни Аленкина мама, ни другие провожающие. Заплакала только докторша тетя Груня, заплакала громко и сердито — на всю усадьбу. Почему заплакала докторша, Аленка не могла понять: может
Она родилась в ауле, по-казахски говорила так же хорошо, как по-русски, а может быть, и еще лучше. Не только она сама, но и все ее предки родились в этих краях. Папа ее тоже был доктором. Его застрелили в первую мировую войну. И дедушка был доктором — он ездил по степи из аула в аул, и однажды, когда лечил киргизскую девочку от трахомы, его зарезал шаман. А папа этого зарезанного дедушки — прадедушка тети Груни — доктором не был, а служил у царя казаком и воевал с джунгарцами. Конечно, он плохо воевал, раз он был дряхлый прадедушка, а джунгарцы его в конце концов забрали в плен. А чем занимался папа прадедушки и где он жил, не могла сказать даже тетя Груня — так это было давно.
Машина ехала и ехала. Аленка сидела зажатая между мягким горячим боком Василисы Петровны и скользкой стенкой приемника, грызла семечки и думала, что никакого папы у прадедушки вообще не было и прадедушка произошел от обезьяны.
Быстро проплыли один за другим домики совхозной усадьбы, еще не доделанные, с ящиками вместо ступенек возле дверей; слева проплыла арка, сооруженная в прошлом году, в первые дни организации совхоза.
На арке было написано: «Добро пожаловать!», но через нее никто почему-то не ездил.
Вот промелькнул последний, глинобитный домик, конура, перепуганный щенок Пополамчик, принадлежащий двум хозяевам, и потянулись опаханные против степных пожаров квадраты. Началась бесконечная, как море, жутковатая степь.
Ярко светила круглая луна. На узких полосах, отделяющих квадрат от квадрата, на хилых бахчах белели арбузы, изгрызанные сусликами, кое-где темнели высокие сухие стебли гаоляна, посаженные на пробу веселым агрономом Геннадием Федоровичем.
Небо было большое, пустынное, без единой звездочки. Над головой оно было светлее, ближе к земле — темнее.
Окруженная перламутровым сиянием луна неотступно следовала за машиной.
Комья тяжелой глины на опаханных полосах стояли торчком, и все время казалось, что за ними кто-то перебегает и прячется.
У самого горизонта мерцала узкая полоска зыбкого света. Свет был слабый, бледный и загибался дугой вроде перевернутой радуги. Скользя глазами за уходящей в небо дугой, Аленка заметила, что дуга обегает луну и замыкается в сплошной, бледно отсвечивающий обруч.
— Ладно тебе крутиться! — сказала Василиса Петровна. — Только отъехали, а уже никакого спокою нет.
Обруч занимал почти все небо, и луна блестела в самом центре его, как серебряная
«Откуда взялась эта ночная радуга? — стала думать Аленка, но ничего не придумала и решила, что это, наверное, от атомной энергии.
А машина все шла и шла, и в обратную сторону, к совхозной усадьбе, тянулись ометы соломы, серое скучное жнивье, валки пшеницы.
Белым пятном промелькнул лошадиный череп, и Аленка вспомнила, что была в этих местах, когда отец косил черноуску. Она привозила ему обед и сидела на этом черепе…
Папа у Аленки веселый и грязный, приходит домой то днем, то ночью. Когда Аленка показывает ему интересную книжку, он листает ее локтем, чтобы не запачкать. Папа у нее — самый лучший папа в совхозе, и люди говорят, если бы все работали, как Аленкин папа, давно бы был коммунизм.
Сейчас работы ушли дальше, в глубинку, туда, где над горизонтом, выбеливая небеса, блестят и переливаются сотни электрических огней. Ничем не приглушенные, незатуманенные огоньки ярко блестят сквозь легкий и чистый степной воздух, и отсюда кажется, что вдали раскинулся большой город и жители не спят, а празднуют веселый праздник. А это ходят взад и вперед трактора и комбайны, убирают хлеб, торопятся выполнить план.
— Там мой папа работает, — сказала Аленка. Ей никто не ответил.
— Хотите семечек? — стараясь задобрить Димитрия Прокофьевича, предложила она.
Гулько не ответил.
— крупные семечки, — сказала Аленка, надламывая ломоть корзинки. — Тетя Василиса, надо?
— Молчи уж, — проворчала Василиса Петровна. Предложить семечек молчаливой девушке Аленка побоялась и стала снова глядеть на дальние огоньки, блестящие, как драгоценные камни. Она смотрела, как они блестят и тухнут, исчезают один за другим как-то сразу, будто перегорают электрические лампочки. И с каждым исчезающим огоньком словно что-то обрывалось в душе Алешки.
Вот потух и последний огонек; оборвалась последняя ниточка, соединявшая Аленку с папой, с мамой, с совхозом; и осталась только пустая степь, и два крыла темноты по бокам машины, и сухой шелест колес, и луна на небе.
Дорога, черная полоса которой угадывалась между жнивьем, стала раздвигаться, расползаться шире и шире и наконец стала такой широкой, что пропала вовсе.
И машина уже не ехала по земле, а плыла, покачиваясь, по воздуху, и колеса ее бессильно вращались в разные стороны…
— Ты что же это, умная твоя голова? — послышался гневный голос Гулько. — Дорогу потерял?
— Я ее не терял, — возразил Толя. — Она сама кончилась. Степь да степь кругом.
Аленка открыла глаза. Луна потускнела, и небесный обруч исчез. Вокруг тянулась плоская, унылая степь, дикая, потрескавшаяся земля, покрытая прошлогодней тырсой, солеными лишаями и черными пятнами недавнего пала, рассыпчатые горки, нарытые сусликами, островки полыни и ковыля и еще той самой травки, с которой Аленка любила сдергивать султанчик и загадывать, что останется в щепотке — петушок или курочка.