Алина, или Частная хроника 1836 года
Шрифт:
Заметы на полях:
«…завтра, в воскресенье состоится эта удивительная свадьба… Пушкин проиграет несколько пари, потому что он, изволите видеть, бился об заклад, что эта свадьба один обман и никогда не состоится. Все это по-прежнему очень странно и необъяснимо, д'Антес не мог почувствовать увлечения, и вид у него совсем не влюбленный. Катрин, во всяком случае, более счастлива, чем он». (Из письма Софи Карамзиной от 9 января 1837 года).
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
«Так что же такое художник, поэт? Что за странная сила проникает
Сегодня я имела две странные встречи, словно мимо меня проплыло два огромных облака, — скорее, таинственных, чем прекрасных. Я наблюдала течение их завороженно, не в силах понять, теряясь в догадках и трепеща…
Однако же все по порядку. Вчера этот тяжелый разговор с милой моей Жюли, — кажется, мы чуть не поссорились. Она насмешничала надо мной как-то очень уж зло. Я обиделась, промолчала на вопрос ее ехидный о Пушкине Она вдруг вскричала: «Эти художники все — бродяги! Их в общество и пускать нельзя!» И вдруг зарыдала, упала на диван… Она кричала слова ужасные, достойные разве падшей какой-то женщины, боже мой! Я испугалась, стала ее утешать, — она бросилась на меня чуть ли не с кулаками! Я уехала тотчас, дав себе слово больше к ней ни ногой. Она прислала мне — к ночи уже — лихорадочную записку, где все объясняла изменой «этого несносного Бришки». (Так зовет она своего Брюллова). И умоляла поехать с ней к нему завтра. Вот новость! Я не стала ей отвечать, однако ж сегодня в полдень она взошла ко мне без доклада и в шубе, веселая. Схватила руки мои и принялась целовать их, произнося все те же невозможные в устах женщины слова. Она, однако ж, смеялась, называя себя таборною цыганкой. Я оторопела, — и каюсь, вдруг стала смеяться тоже…
Через час мы вошли в его дверь».
— Вот, без меня ты такое не увидала б! — сказала Жюли еще в карете…
Они поднялись на истоптанное крыльцо и вошли в вестибюль, показавшийся Алине темным и грязноватым. Какой-то испитой, стеклянно-седой старичишка снял с них шубы. Дамы взошли по лестнице, которую во втором часу дня мела горбунья в пегом салопе.
Они прошли две обширных гостиных. Везде, по углам, на столах и подоконниках громоздились тарелки, бутылки. В одном месте на розовом штофе обоев темнело несколько пятен. Однако картины, статуи, вазы, в почти безвкусном обилии украшавшие эти покои, были даже на первый взгляд драгоценны.
— Я не взойду к нему без доклада, — сказала Жюли, повернувшись к Алине. — Мало ли, что…
Однако слова эти были только предупрежденьем подруге. Жюли решительно распахнула высокую дверь, расписанную в манере помпейских фресок красным, желтым и голубым.
Запах сильных сигар, духов и винного перегара перехватил Алине дыхание.
Комната была большой и темной. Три полосы зимнего тусклого неба едва светлели меж бархатных темно-бордовых складок. Три стены были увешаны оружием всех форм и цветов, одну стену до потолка покрывали консоли, на которых белели, золотились, чернели бюстики, маски, какие-то стройные кубки, — от всего этого несло тленом глубокой древности.
В сумраке Алина не вдруг увидела человека на широкой тахте, под целым лесом косматых восточных копий. Он приподнял голову, заметил Алину и тотчас встал, запахнув халат. Мелькнувшая рубашка все ж обтянула внушительное брюшко.
— Друг мой, — обратилась Жюли к Алине. — Вот это и есть тот несносный Бришка, над которым мы так смеялись вчера! Теперь же ты сама видишь, какой он урод и в каком хлеву он обитать изволит!
Алина смутилась. На нее смотрел человек с золотокудрявой головой Аполлона, — однако ж Аполлон этот был с похмелья…
Видно, «Бришка» не сразу понял, кто перед ним. Наконец, он поклонился глубоко, но как-то развязно.
— Нет, ты конченый человек! — говорила меж тем Жюли, обходя внимательно комнату и заглядывая за ширмы. — Я нарочно привезла сюда мою Алину (кстати, урожденную графиню Головину), чтобы показать ей тебя во всем блеске твоих дарований. Господи! У тебя вчера
— Извини, забыл тебя пригласить, — буркнул Брюллов и обратился к Алине сладко-любезно. — Мадам, я тронут вашим вторженьем! Только не просите писать с вас портрет, — кисть моя переврет вашу прелесть.
Алина тотчас же покраснела: все знали, что Брюллов не пишет портретов женщин, которые ему не нравятся. Так, он отказал Натали Пушкиной и самой — страшно сказать! — самой даже императрице!
— Ты дурак! — отрезвила его Жюли. — Мадам Осоргина ни о чем тебя и не просит. Я сама настояла на этом визите, потому что мне одной ездить в твою берлогу скоро уж станет страшно…
— Могут не так понять, — парировал тотчас «Бришка». — Однако ж, мадам, не смейте сердиться на дурака и не ищите так упорно вещественных доказательств!
— Ах, ты дурак, дурак! — рассмеялась вдруг Жюли очень звонко. Она встала посреди комнаты, протянула обе руки к своему «Бришке», — и он вдруг сделал шаг к ней! Взаимные колкости едва не кончились поцелуем. Впрочем, Брюллов вспомнил тут об Алине и предложил дамам пройти в свою мастерскую.
«Мастерская Брюллова — это огромная зала с пятью полукруглыми окнами и несвежими белыми шторами на них. Две печи в разных концах залы едва справляются с холодом; строительный запах красок и скипидара; огромный диван, весь в бронзовых мечах и венках, — скорее, ложе древнего полководца (каюсь, я подумала: «Здесь они любят друг друга!»); шестиугольный восточный столик с кальяном подле. На стенах — картины, рисунки без рам; возле одной из печей — подрамник с огромным холстом, на котором пока едва намечены углем контуры башен и каких-то бородачей. По заказу императора Брюллов пишет «Осаду Пскова», — скучный сюжет, по его словам.
Не знаю, отчего — возможно, я просто лишней ему казалась, — но он шутил, кажется, слишком вольно.
— Это он не сдается, — шепнула Жюли. — Я ведь наказываю его тобой!
— Но милая, — возразила я. — И часто приходится его так пороть?
— Я тебе после все расскажу! — пообещала Жюли, улыбнувшись весьма лукаво.
Впрочем, милые вовсе уж помирились, и приметно стали обо мне забывать, оставив наедине с папкой его акварелей, забавных и, правду сказать, очень уж шаловливых. Интересно, однако ж, как это здесь вчера «веселились»?
Впрочем, воображаю…»
Алина стала самолюбиво думать о Жюли и «Бришке», о том, что он пошлый человек, и более ничего; что подруга ведет себя недостойно; что делать человека средством своего мщения низко, подло. Однако она не могла себе не сознаться, что не посмела б (и не умела еще!) быть такой вот свободной и в ревности и в веселье. «А мы, ничем мы не блестим…» — вспомнилось ей зачем-то. — «И кто мне сказал, что гений — не человек?..»
«Бришка» и Жюли расшалились, как дети. Он стал показывать фейерверк в Риме, треща и вертя губами, словно ракета, — то взлетая на диван, то спрыгивая на пол. Алина расхохоталась, подумав, что Жюли должна быть с этим пузатым вихрем счастлива несказанно…
Вдруг доложили о Пушкине и Жуковском.
«Он взошел — я вся смешалась. Он очень почтительно поклонился мне, однако ж сейчас было видно, как он досадует на присутствие посторонних. Он держался так чинно, так церемонничал, что невольно я показалась себе кисейной кривлякой, с которой нельзя иначе. Впрочем, это не была насмешка, — только досада. Ах, надеяться мне не на что! Что ж, он говорил очень умно пухлолицему Жуковскому, что необъяснимо, как скульптор в куске мрамора уже видит статую и что дар художника — немного от черта. Он, конечно же, не сказал: «От бога», не желая пускаться при мне в романтизм, но серьезностью темы дав мне понять, что не расположен любезничать.
У него все те же вечные его длинные когти и горечь, кажется, не в одних глазах, но также и в впадинах у висков. Он показался мне темнее обыкновенного.
Не знаю, с чего, но сердце у меня почему-то сжалось. Даже не от безнадежности, — но от чего же?»