Альманах «Мир приключений» 1955 год
Шрифт:
Сходство между аэростатами было так велико, что в умах парижан разница давно стерлась. И когда 4 октября 1863 года «король аэростатов» поднялся в воздух, многие зрители дружно кричали: «Да здравствует доктор Фергюсон!» В числе многочисленных пассажиров, разместившихся в двухэтажной корзине «Гиганта», зеваки заметили негра. Почему негр? Для многих журналистов это было непонятно, но зеваки, присутствовавшие на старте, приветствовали чернокожего пассажира как представителя черного материка столь же дружным «ура».
Первый полет был неудачным: аэростат совершил вынужденную посадку в Мо. Только в третий полет «Гигант» совершил гигантский прыжок в Ганновер. Существует легенда, ни на чем не основанная, что во время третьего полета в числе пассажиров воздушного корабля
В те дни, когда воздушный шар «Виктория» и роман о нём завоевывали мир, Жюлю Верну только что исполнилось тридцать пять лет — как раз середина жизни, по мнению Данте: именно в этом возрасте, в день своего рождения, великий флорентиец отправился в свое путешествие по девяти кругам Ада. Но для французского писателя этот день был только утром новой жизни.
В полете! Это необыкновенное ощущение стремительного движения не оставляло Жюля Верна весь год.
В середине зимы его новая слава перешагнула границы Франции: с далекого севера пришла весть, что Жюль Верн стал и русским писателем. Очень бережно он поставил на полку маленький томик, напечатанный буквами непривычного рисунка. Титул книги гласил:
«Воздушное путешествие через Африку. Составлено по запискам доктора Фергюсона Жюлем Верном. Перевод с французского. Издание А. Головачева. Москва, 1864 год. Цена один рубль».
Французский карикатурист был вправе изобразить Жюля Верна в полете: стоящим на катящемся по воздуху крылатом колесе, рядом с Фортуной, богиней счастья, осыпающей своего любимца дарами из рога изобилия.
ЕГО ВСЕЛЕННАЯ
Каждый из нас живет в своей собственной вселенной, масштабы которой он часто склонен считать измерениями великого и безграничного мира звезд, планет и людей.
Для некоторых она ограничена стенами коммунальной квартиры, события в которой они склонны рассматривать как мировые. Иные мыслят в масштабах своей деревни, родного города и, в крайнем случае, своей страны. Конечно, сейчас это исключения, но в XIX веке редко кто мыслил масштабами материков. Вселенная Жюля Верна была огромна: она охватывала весь земной шар — все страны, все части света, включала в себя прошлое и будущее, в неё были включены не только Земля, но и другие планеты солнечной системы, и она достигала таинственной и недоступной до того времени сферы звезд…
Эта вселенная была не стационарной, она росла и расширялась с каждым днем: сначала это был крохотный остров Фейдо, затем — Нант и его окрестности, потом — Париж, Франция, другие материки… Созревание таланта Жюля Верна шло очень медленно, но тем увереннее он включал в пределы своего кругозора другие страны и далёкие материки…
Биографам Жюля Верна кажется странным перелом, происшедший в нем в эти годы, — точнее, после наполеоновского переворота. Двадцатитрехлетний гамен, душа сборищ «одиннадцати холостяков», вдруг превратился в замкнутого и молчаливого человека, почти мизантропа, не бывающего в обществе и проводящего время наедине с книгами. Но беда французских, немецких, американских, итальянских и иных биографов состоит в том, что они рисуют жизнь своего героя не на фоне событий того времени, а превращают его в какого-то «обитателя Страны мечты» — человека, оторванного от мировых событий.
А между тем достаточно было бы обратиться от личных писем и дневников Жюля Верна к газетам и политическим памфлетам его времени, чтобы перед нами сразу раскрылась иная, высшая реальность — огромный и тревожный мир, в котором жил писатель Жюль Верн. Эта биография, полная движения и скрытой жизни, для нас важнее всего, так как именно она вошла как составная часть в сто томов его сочинений.
Подлинную биографию Жюля Верна нужно начинать с 1848 года, с его второго приезда в Париж. В этот год Париж господствовал над Францией, а Франция возвышалась над Европой и всем миром. Голос Парижа звучал во всех углах земного шара. Парижское восстание нашло себе отклик в победоносных восстаниях Вены, Милана, Берлина. Вся Европа, вплоть до русской границы, была вовлечена в движение. И для зоркого наблюдателя не могло быть сомнений в том, что началась великая решительная борьба, которая должна была составить один длинный и богатый событиями революционный период, могущий найти завершение лишь в окончательной победе народа.
Жюль Верн стоял на самом ветру эпохи. Но был ли он таким зорким наблюдателем? Будем к нему справедливы и не станем награждать его врожденной гениальностью политического мыслителя. Для юноши двадцати лет, провинциала, впервые попавшего в Париж, вполне естественно быть полным иллюзий и рассчитывать на скорую и окончательную победу «народа» над «угнетателями». Кто в его представлении были эти угнетатели? Король, аристократия, церковь. А народ? Все остальные…
Годы, прошедшие над Францией после революции сорок восьмого, были заполнены жестокой борьбой антагонистических сил, которые таились как раз в этом самом «народе»: буржуазии, крестьян, ремесленников, рабочих. Но Жюль Верн всю жизнь не хотел этого видеть. Весна его, его молодость, удивительно совпала с пробуждением от окоченения и спячки его родной страны. Пусть революция раздавлена, затоплена в крови, он мог себе сказать: «Я дышал воздухом республики, она была возможна!»
И вот теперь, после переворота 1 декабря 1851 года, когда президент Луи Бонапарт задушил республику, чтобы стать императором Наполеоном III, Жюль Верн очутился с ним лицом к лицу. Лицо, похожее на лицо провинциального парикмахера, смотрело на молодого писателя со страниц газет и журналов, со стен и заборов, оно преследовало его даже во сне. И оно всё время говорило: нужно выбирать, нужно действовать, нужно решать свою судьбу.
Эти дни были для Жюля Верна днями битвы, днями единоборства. Пусть оно совершалось в тишине маленького кабинета писателя — вернее, в его душе, но тем сильнее оно опустошало это поле боя, тем страшнее оно было для молодого человека, почти юноши, который внезапно почувствовал себя совершенно одиноким.
Перед ним лежало два пути: раболепное подчинение или борьба. Но подчиниться — означало отдать свое перо на службу Наполеону малому, стать слугой палача. А борьба? Для этого нужно было верить в борющуюся Францию, знать её. Жюль Верн её не видел.
А страна тем временем продолжала жить и бороться. Генрих Гейне, побывавший во Франции незадолго до этого, писал:
«Я посетил несколько мастерских в предместье Сен-Марсо и увидел, что читали рабочие, самая здоровая часть низшего класса. Я нашел там несколько новых изданий речей старика Робеспьера, а также памфлетов Марата, изданных выпусками по два су, историю революции Кабе, ядовитые пасквили Корменена, сочинение Буонаротти «учение и заговор Бабефа», — все произведения, пахнущие кровью. И тут же я слышал песни, сочиненные как будто в аду, припевы которых свидетельствовали о самом диком волнении умов. Нет, о демонических звуках, которыми полны эти песни, составить себе понятие в нашей нежной сфере невозможно; надо их слышать собственными ушами, например, в тех громадных мастерских, где занимаются обработкой металлов и где полунагие суровые люди во время пения бьют в такт большими железными молотами по вздрагивающим наковальням.
Такой аккомпанемент в высшей степени эффектен, точно так же как и освещение в то время, как живые искры вылетают из печей. Всё — только страсть и пламя!..»
В эти годы в муках и труде рождался новый Париж. Над городом висела белая кменная пыль, падающая на листву каштанов, как седина. Рушились старинные дома, разбирались средневековые стены и решетки, сносились целые кварталы, чтобы дать место новым блистательным и строгим проспектам нового города.
Стоя на перекрестке, Жюль Верн часто следил за рождением новых бульваров, пересекающих груды битого камня, ещё недавно бывшего бушующим хаосом средневековых кварталов, следил за появлением, как по волшебству, новых великолепных вокзалов, зданий, церквей. И звезды улиц, расходящихся во все стороны от звонких площадей, всё чаще напоминали ему кем-то брошенное крылатое прозвище вновь рождающегося Парижа — город Светоч.