Амариллис день и ночь
Шрифт:
– Ты здесь часто бываешь? – спросил я.
Амариллис обернулась ко мне. В глазах у нее стояли слезы.
– Пожалуйста, Питер, – прошептала она чуть слышно, – не обижай меня.
Несколько бесплатных статистов дожидались лифта вместе с нами, и среди них затесался мой дядя Стенли Диггс, с которым я не виделся с детства. Вид у него был, как у мужа, ускользнувшего из-под жениной опеки. Интересно, подумал я, а где же тетя Флоренс? На легкомысленный наряд Амариллис никто не обращал внимания. Мы смотрели, как движется вниз индикатор лифта; потом двери открылись и выпустили еще нескольких статистов и с ними – Ленор, одетую во что-то черное
– Что это еще за вечер воспоминаний? – растерялся я.
– Что? – переспросила Амариллис.
– Ничего, это я так, сам с собой.
– Ты, кажется, где-то очень далеко отсюда, – сказала она, – а мне нужно, чтобы ты был со мной. – Она взяла меня за руку, прильнула ко мне. – Понимаю, тебе это все кажется странным, но скажи, мы с тобой здесь вместе?
Я пытался сосредоточиться на ее словах, но мысленно все возвращался к дяде Стенли и к Ленор со старухой. Они-то что делают в отеле «Медный»? Я искоса взглянул на дядю Стенли, но он старательно избегал встречаться со мной глазами.
– Ну так как? – спросила Амариллис.
– Что – как?
– Мы с тобой здесь вместе?
– Где – здесь, Амариллис? Куда мы попали?
– Какая разница? Тебе что, всегда надо точно знать, что происходит?
Я на секунду задумался, всем телом вбирая ее тепло.
– Пожалуй, не обязательно. А насчет этого – да, мы с тобой здесь вместе.
«Интересно, а кто еще здесь вместе с нами?» – мелькнуло у меня в голове.
– Как это славно, Питер!
Ее лицо приблизилось к моему, и я вдруг заметил, что изможденной бледности и худобы, поразивших меня в том первом сновидении, как не бывало: теперь Амариллис была точно такая же, как в этом, как его… незазоре.
– Что славно? – спросил я.
– То, что есть. – И она зажала мне рот поцелуем, отчаянным, как мольба о спасении. Вкус ее губ был все тот же: согретая солнцем земляника, синее небо, воздушные змеи из далекого детства.
Мы вышли из лифта на третьем этаже, и дядя Стенли тоже. Он по-прежнему меня не узнавал, а впрочем, оно и неудивительно: когда мы с ним виделись в последний раз, я еще бегал в коротких штанишках. Он прошел за нами по коридору и остановился у триста семнадцатого номера, по соседству с нашим.
В триста восемнадцатом на окнах висели медно-рыжие шторы, а подушки кресел и покрывало на кровати были пронизаны медными нитями. Даже телевизор был медный, а на медных стенах красовались в медных рамах эстампы, изображавшие медные ключи, замки, дверные ручки и прочую медную дребедень. Голая, наглая медь сияла отовсюду, бесстыдно выставляясь напоказ. И кровать была медная, но матрас – настоящий. Амариллис пару раз подпрыгнула на нем и спросила:
– Посмотри, под нашей дверью никто не стоит?
Я открыл дверь и выглянул в коридор. Никого не было, но дверь триста семнадцатого щелкнула, закрываясь изнутри. Когда я обернулся, Амариллис уже снимала футболку. Как я мельком подметил еще в автобусе, под одеждой у нее скрывалось куда больше, чем казалось на сторонний взгляд. Скинув и свои тряпки, я заметил какую-то надпись на футболке Амариллис, брошенной на пол комком.
– Что там написано? – спросил я.
– «Извращения,
14. Стрела памяти
Стрела Времени, говорят, – штука однонаправленная. По крайней мере, я так, и не нашел способа развернуть ее в обратную сторону, чтобы исправить свои поступки и их последствия. Но стрела Памяти, как стрелка компаса, поднесенного слишком близко к магниту, вертится во все стороны. А на улицах Бывшего магнитов больше, чем выбоин. Сожалениями зовутся одни; другие – Стыдом, Сумасбродством, Скорбью; выбор у меня богатый. Конечно, попадаются среди этих магнитов и Удовольствие, и даже Счастье, но на них стрела Памяти куда реже замедляет свой бег.
Это вам предостережение: читая мою повесть, имейте в виду, что я – вовсе не безучастный сочинитель, хладнокровно выстраивающий сюжет; нет, ничуть не бывало. Я увяз в этих чудесах не то что по горло – по самые уши и просто рассказываю обо всем как умею. Люди не раскрываются друг перед другом сразу, как только завяжут знакомство; вот так же и я храню кое-что про запас, кое о чем умалчиваю… короче, не ждите, что я с ходу возьму и выложу вам всю подноготную. Нравится – оставайтесь, буду только рад; не нравится – идите себе с Богом. Или с чем еще вы там ходите.
Под утесами мыса Бичи-Хэд, [56] далеко-далеко внизу, расстилалось море, рябое и серое, такое неповоротливое издали, точно вязкая овсянка, колышущаяся мелкой ленивой зыбью у подножья скал. Рассветное солнце, озаряя равнодушным блеском слоисто-кучевое опахало облаков, до приторного кротких, являло глазу лишь пустоту своего бесцветного диска. Полосатый красно-белый маячок смахивал на рождественскую хлопушку – тоже мне предупредительный знак морякам, кто же примет такое всерьез? «Да ты только глянь на меня! – так и кричал он. – Смотри, какой я крошечный, совсем игрушечный. Что проку от меня в этой вязкой овсянке моря, на высотах этих меловых скал?»
56
Бичи-Хэд– мыс в Восточном Сассексе, на побережье Ла-Манша. Его меловые утесы поднимаются на 150 м над уровнем моря.
Вывеска на шесте рядом с телефонной будкой гласила:
На ней сидели в задумчивости несколько ворон. Казалось, сейчас так и грянут: «Эй, Джек, вдарь джайв», [57] – однако промолчали, не удостоив меня даже взглядом, и полетели прочь.
– Не вороны, – заверил я Ленор. – Вороны.
В будке висела табличка с номером и адресом таксофона:
57
«Эй, Джек, вдарь джайв»(«Hit that jive, Jack») – композиция из репертуара афро-американского джазового пианиста Нэта Кинга Коула (Cole, наст, имя Натаниэл Адамс Коулз, 1919–1965).