Американская дырка
Шрифт:
Чехова и разбирали почту известного в тесном научном кругу доктора геологии Смыслягина, имеющего плотные контакты не только с американскими коллегами, но и с полумедийными “Nature”, “National
Geography” и даже с “Popular Science”. За окном, забранным в кованую решетку, лежал крупой на тротуаре первый ноябрьский снег. Он был, в сущности, мил, потому что ноябрьские снега непрочны. Под потолком на однотонных бледно-зеленых стенах горели матовые светильники, ниже, между светильниками, вместо гравюр, фотографий или декоративной кабинетной живописи висели застекленные коробки разного размера, а в них – угрюмые красавцы, хитиновые рыцари, распятые жуки. Взгляд мой готов был лакомиться ими постоянно. Пару коробок я разместил и среди
Вдруг Оля невзначай сказала:
– Зачем ему вожжаться с ними? Что, только деньги, профессиональное тщеславие и строчка в списке публикаций? Сегодня мировое имя большего не стоит. И рейтинги их все – чушь, дребедень показная.
Она имела в виду Смыслягина и американские научные поп-журналы. А может, и не только их.
Об этом я и сам не раз уже задумывался. Особенно после бесед с
Капитаном, подпав под обаяние его речи, но не найдя в срок нужных аргументов и доводя мысль в одиночку, после – как водится, задействовав ресурсы заднего ума. Поэтому я поддержал беседу, сказав, что это, к сожалению, случилось не сегодня. Беда пожаловала раньше, когда права, доблестно обретенные в прошлом ценой великих жертв и многой крови, вдруг стали раздаривать всем встречным-поперечным. Внезапно отчего-то было решено, что ценности западной цивилизации – универсальны. А это ведь не так.
– Вот именно. – Оля вскочила с кресла и крутанула глобус, ухватив его за буро-зеленую Суматру. – Когда все то, что получали прежде только достойные путем усилий, озарений, самоотречения и сатанинского труда, теперь дается в форме разнарядки, с соблюдением бонтона и реверансов в сторону надувших щеки малых сих – это могила, это край. Маленький человек Башмачкин превратился в агрессивную тварь, перед которой заискивают великие. Нет больше никакого гамбургского счета. Приехали – сливайте воду!
– Причем, – вступил я в свой черед, – сначала казалось, что такая снисходительная, не слишком требовательная раздача, скажем, гражданских прав есть признак добродетели и силы, хотя в действительности это было да и остается всего лишь признаком опасного бессилия. Западный мир одряхлел и лишился своих былых достоинств – мужества и готовности идти на жертву. Гуманизм теперь сделался идеологичным, а идеология, как известно, напрямую связана с паранойей. Шизофреник в этом случае безопаснее. – Мне в этот миг припомнилась курехинская позитивная шизофрения. – Он не продвигает свои идеи в массы. А параноик, что-то затевая, считает, что делает дело, важное для всех – и для Бога, и для человечества.
Оля оставила в покое глобус, теперь развернувшийся к нам серо-голубой Атлантикой, и припомнила Жижека, который в свое время очень точно описал, чем фашизм отличается от большевизма. Когда на каком-нибудь партийном съезде заканчивал речь большевистский функционер, он сам первым начинал аплодировать, и весь зал аплодировал вместе с ним – они как бы обращались к некоему великому
Другому. Другому с большой буквы. А когда выступал нацистский партиец, то все аплодировали именно ему, как бы замыкая круг, очерчивая вполне определенное пространство, внутри которого – свои, а за его пределами – враги, чужие. В фашизме враг – это конкретный чужой, например, евреи или цыгане. В большевизме же враг был распылен, никто точно не мог сказать, кто он и где находится.
Поэтому психологически легко понять, почему большевики сами себя оговаривали. В этом смысле фашизм – чистая паранойя, а большевизм больше напоминает невроз.
В который раз я подивился, как точно умеет лютка схватить суть и неожиданно войти в тему.
– Вот-вот! – уцепился я за удачный
– Не говори, – махнула Оля узкой, полупрозрачной на просвет ладошкой. – А что это кривое пространство, этот постгуманизм с нами, бедными девушками, сделал? Бедные девушки целыми днями терзают тренажеры, бегают трусцой, соблюдают диету, мажутся кремом и моются шампунем. А мужики в массе своей ничего этого не делают, разве что утром присядут с гантелей, и умудряются при этом не выглядеть совсем уродами. Некоторые даже по три дня не бреются. – Лютка выразительно на меня посмотрела. – Если сложить все те часы, которые бедные девушки тратят на спортзал-салон-макияж, получится не сказка, а бескрайний эпос о потерянном времени. Ну если толстой девушка родилась, что ей делать? Без тела она похожа на глисту в корсете, а в теле – все-таки на бедную девушку. Сосед по лестничной клетке
Викентий, ее вспоминая, порой мастурбирует. Так нет же – девушка пойдет в спортзал, убедится, что стала похожа на глисту, пойдет на массаж, убедится, что стала похожа на отмассажированную глисту, помоет волосы шампунем, накрасится и скажет: вот теперь я кукла
Барби. А на самом деле – все равно глиста в корсете, только накрашенная и волосы без перхоти.
Оля не только в тему неожиданно входила, но и выходила из нее всегда как-то по-своему – не через дверь, где вход и выход, а через окно в гостиной или умудрялась юрко просочиться в какой-нибудь крошечный сток в ванной.
– О чем ты? – Непонятно было – впала ли Оля в ересь феминизма или тут кроется что-то другое.
– О том, что, пока бедные девушки по спортзалам страдают, молодость проходит и наступает старость. Бедная девушка садится на диван и плачет: ох, годы мои, годы, куда вы убежали, я столько всего не успела! А рядом сидит ее мужчина, который, может быть, и не красавец, но время попусту не тратил, и говорит: “Ну ты дура, ей-Богу, все самое интересное пропустила. Что с тобой такой делать?
Сходи-ка на кухню и принеси мне буженины с хреном”. Девушка плачет и идет за бужениной. Вот он где – постгуманизм!
Что ж, это было сказано без всякой логики, однако же лукаво и очень по-женски. Хлопая в ладоши, я смотрел на Олю: легко ей было, умнице, такой красивой, гладкокожей, ладной – причем без всяких фитнес-клубов, – пускать по свету эти басни. Возможно, ее вообще не слишком занимал смысл сказанного. Она просто опьянялась музыкой и забывала о смысле – слова у нее уже не означали то, что должны означать. Она смотрела на их пляску своим голубым глазом, как смотрят дети в калейдоскоп, а разноцветные слова падали на свои места сами собой, как звезды, почти случайно.