Американские заметки
Шрифт:
Между зданием тюрьмы и окружающей его стеной разбит большой сад. Сквозь калитку в массивных воротах нас провели по дорожке к центральному корпусу, и мы вошли в большую комнату, из которой лучами расходятся семь длинных коридоров. По обе стороны каждого из них тянутся длинные-длинные ряды низеньких дверок, ведущих в камеры, и на каждой стоит номер. Над ними – галерея таких же камер, но только, в отличие от камер нижнего этажа, перед этими нет узенького дворика, и сами они несколько меньше. Предполагается, что обладание двумя камерами на верхнем этаже вознаграждает заключенного за отсутствие той скудной порции воздуха и движения, которую в течение часа ежедневного получают обитатели нижнего этажа на унылой полоске двора, примыкающей к месту их заключения, – поэтому наверху каждому узнику предоставляется не одна, а две смежные и сообщающиеся между собой камеры.
Когда стоишь
Его имя, его преступление, срок его страданий – не известны даже тюремщику, который приносит ему раз в день пищу. На двери его камеры имеется номер, и такой же номер стоит в книге, один экземпляр которой хранится у начальника тюрьмы, а другой у духовного наставника, – это ключ к его истории. Кроме как на этих страницах вы не найдете в тюрьме никаких указаний на его существование, и, проживи он в одной и той же камере хоть десять томительных лет, ему так и не придется узнать, вплоть до последнего часа, в какой части здания он находится, какие люди окружают его, и в долгие зимние ночи напрасно он будет томиться догадками, есть ли поблизости живые существа, или же он заперт в каком-нибудь заброшенном уголке большой тюрьмы и от ближайшего собрата по мукам одиночества его отделяют стены, переходы и железные двери.
У каждой камеры двойные двери: внешняя – из крепкого дуба, и еще другая – железная решетка, в которой имеется окошко: через него заключенному подают пищу. У него есть библия, грифельная доска и карандаш; при соблюдении определенных условий ему дают и другие специально подобранные книги, а также перо, чернила и бумагу. Его бритва, тарелка, кружка и тазик висят на стене или поблескивают на маленькой полочке. Во все камеры проведена вода, и заключенный может брать ее сколько угодно. На день его койка откидывается к стене, и таким образом в камере становится просторней для работы. Тут стоит его ткацкий станок, или верстак, или прялка, и тут он работает, спит, и пробуждается, и отмечает смену времен года, и стареет.
Первый узник, которого я увидел, сидел у своего ткацкого станка и работал. Он пробыл здесь шесть лет и должен был пробыть, кажется, еще три года. Он был осужден за хранение краденого, но даже после стольких лет заключения отрицал свою вину, утверждая, что с ним обошлись несправедливо. Это была его вторая судимость.
Он прервал свою работу, когда мы вошли, и снял очки; на все наши вопросы он отвечал свободно, но каждому ответу неизменно предшествовала какая-то странная пауза, и говорил он задумчиво, тихим голосом. На голове у него была бумажная шляпа собственного изготовления, и ему было приятно, что ее заметили и сказали о ней несколько слов. Чрезвычайно хитроумно, из какой-то совершенной чепухи он изготовил ходики, приспособив бутылку из-под уксуса в качестве маятника. Увидев, что я заинтересовался этим изобретением, он посмотрел на него с немалой гордостью и сказал, что собирается усовершенствовать его: он надеется, что при помощи осколка стекла и подвешенного к нему молотка они у него «скоро заиграют». Он сумел добыть немного краски из пряжи, над которой работал, и нарисовал несколько жалких фигурок на стене. Одну из них – фигуру женщины над дверью, он назвал «Дева озера» [76] .
76
…фигуру женщины… он назвал «Дева озера». – Героиня эпической поэмы Вальтера Скотта того же названия (1808).
Он улыбался, пока я смотрел на эти затеи, при помощи которых он старался скоротать
– Но теперь вы примирились с этим? – спросил один из джентльменов после краткой паузы, за время которой заключенный сумел прийти в себя.
– Да, да, конечно! Теперь я примирился с этим, – ответил он со вздохом, в котором прозвучала полная безнадежность.
– И думаете, что исправились?
– Да, надеюсь, что так… Да, да, конечно, надеюсь, что исправился.
– И время идет довольно быстро?
– Время, господа, очень тянется в этих четырех стенах.
Говоря это, он обвел камеру взглядом, – боже, с какой тоской! – и потом вдруг уставился в одну точку, словно пытаясь что-то вспомнить. Мгновение спустя он тяжело вздохнул, надел очки и снова принялся за работу.
В другой камере сидел немец, приговоренный за воровство к пяти годам заключения, из которых два уже минули. При помощи красок, добытых указанным выше способом, он довольно красиво разрисовал каждый дюйм стен и потолка. С удивительной тщательностью он обработал свой клочок земли перед камерой, а посредине сделал грядку, которая, кстати говоря, была похожа на могилу. Во всем он проявлял совершенно необычайный вкус и изобретательность, и тем не менее трудно было бы представить себе более жалкое, подавленное, убитое горем существо. Никогда в жизни не видел я подобной картины горестного отчаяния и упадка духа. Я глядел на него, и сердце мое обливалось кровью; когда же по щекам его покатились слезы и, отведя в сторону одного из своих посетителей и дрожащими руками вцепившись в полу его сюртука, он спросил, ужели нет надежды на смягчение безжалостного приговора, – я почувствовал, что не в состоянии вынести это зрелище. Никогда я не видел и не слышал о какой-либо беде, которая потрясла бы меня больше, чем несчастье этого человека.
В третьей камере находился высокий сильный негр гра6итель, занятый привычным для него делом: он мастерил винты и тому подобные вещи. Срок его заключения подходил к концу. Негр этот был не только очень ловким вором, но славился к тому же храбростью и отвагой, а также большим числом судимостей. Он развлекал нас длинным перечнем своих подвигов, повествуя о них с необычайным увлечением: казалось, он и впрямь облизывается, рассказывая нам красочные истории об украденном серебре, о старушках, за которыми он наблюдал, когда они сидели у окна в своих серебряных очках (он заприметил, из какого металла они сделаны, даже стоя на другой стороне улицы), и которых он впоследствии обокрал. Этот парень при малейшем поощрении примешал бы к своим профессиональным воспоминаниям гнуснейшее ханжество, но по части лицемерия, думается, превзошел сам себя, заявив, что благословляет день своего заключения и что теперь уж никогда в жизни не совершит ни единой кражи.
Был тут человек, которому в качестве особого снисхождения разрешили держать кроликов. Поскольку от этого в его камере был довольно спертый воздух, его подозвали к двери и велели выйти в коридор. Он, конечно, подчинился и теперь стоял, заслоняя рукой глаза, отвыкшие от солнечного света, который падал через большое окно, – он казался страшно изнуренным и каким-то не от мира сего, словно выходец из могилы. На груди у него сидел белый кролик; и когда маленький зверек, соскользнув на пол, убежал обратно в камеру, а вслед за ним, получив на то разрешение, робко поплелся и его хозяин, я подумал, что было бы трудно сказать, почему человек более благородное из этих двух животных.
Был тут английский вор, отсидевший всего несколько дней из общего срока в семь лет: это был отвратительный, низколобый, тонкогубый субъект с бледным лицом; он еще не научился радоваться посетителям, и если бы не угроза дополнительной кары, с удовольствием пырнул бы меня своим сапожным ножом. Был тут еще один немец, попавший в тюрьму лишь накануне, – при нашем появлении он вскочил с постели и на ломаном английском языке стал умолять, чтобы ему дали работу. Был тут и поэт, который выполнял за день два дневных урока – один для себя, другой для тюрьмы, а потом писал стихи о кораблях (он был моряк по профессии), о «пьянящем кубке» и о своих друзьях на воле. Заключенных было очень много. Одни краснели при виде посетителей, другие смертельно бледнели. При тяжело больных – их было двое или трое – дежурили сиделки из заключенных, а за одним толстым старым негром, которому в тюрьме ампутировали ногу, ходил ученый-филолог и превосходный хирург – тоже заключенный. На лестнице сидел хорошенький цветной мальчик, занятый какой-то легкой работой.