Амур с оптической винтовкой
Шрифт:
Будь его воля, он никогда не позволил бы ей надевать подобные вещи. И сумки такие в руки брать. Она создана для других вещей. Для другой жизни. И… для других людей.
Тебе не было теперь места с ней рядом, забыл? И воли твоей теперь не было. Воли, распространяющейся на нее. Ты ее потерял. Навсегда.
Дианка нахлобучила поверх косынки капюшон, но, прежде чем шагнуть под дождь, подняла взгляд на его окна. Она всегда так делала. Заученно, машинально. Он знал. И ему пришлось резко податься назад, чтобы она не видела, как он смотрит на нее.
Как именно
Поймай она его взгляд, который непременно рассмотрела бы – у нее было невероятно острое зрение, она бы все поняла. Она бы поняла, что он тоскует по ней. И, может, поняла бы, что он страшно жалеет о том дне, когда оттолкнул ее от себя и назвал маленькой.
Как она доверительно жалась к нему тогда! Как тянулись ее губы к его губам! Он чувствовал своим телом всю ее – горячую, жадную, не знающую, что будет дальше. Он знал, поэтому оттолкнул. Не мог же он взять эту неумеху прямо на лестничной клетке! Стащить до коленей ее джинсы, задрать кофточку и под стон старого лифта взять ее в пыльном заплеванном подъезде.
Это не для нее, это не для ее жизни. Она у нее должна быть другой. Красивой и удачливой. Без грязи и пошлости.
– Не нужна она тебе, сынок, – раздалось неожиданно со спины.
Рома обернулся. Мать, сильно постаревшая сразу после исчезновения отца и превратившаяся в развалину после нескольких запойных лет, стояла, согнувшись, в кухне и смотрела через его плечо в окно на удаляющуюся под дождем Диану. Светлые волосы, поредевшие и немытые, были скомканы на затылке в какой-то лохматый пук и затянуты резинкой. Халат до коленей, старый, почти истлевший, хорошо что чистый. Стоптанные тапки.
– Зачем ты встала? – спросил он, отворачиваясь. – Ты же больна.
Последний месяц у нее сильно скакало давление.
– Больна, – подтвердила мать. – Но если я стану лежать, моя болезнь не пройдет.
– Водки не будет! – жестко отрезал Рома.
– А и не надо. – Мать прошаркала подошвами стоптанных тапок до подоконника, выглянула на улицу, вздохнула: – Какая мерзость на улице… И в душе… А в твоей душе, Ромео, как?
Он промолчал, хотя и был сильно удивлен ее вопросу. Последние несколько лет – а с исчезновения отца прошло пять лет – она его, казалось, вообще не замечала. Упивалась горем и водкой. А тут вторую неделю не пьет. В квартире навела порядок. Вопросы задает. Странно. Не помирать ли собралась?
Он представил мать под разбухшей черной гробовой доской и передернулся. Как ни надоели ему ее запои, смерти он ей не желал. Она, по сути, осталась единственным человеком, с кем ему не нужно было притворяться. И она не могла его предать. Никогда! В этом он был уверен.
– Плохо тебе, сынок, да? – Мать присела к столу, погладила старый пластик. – Я вижу, что плохо. Только не очень понимаю, почему? Есть подозрения, но…
– Но что?
Рома со вздохом сел напротив матери. Дианка исчезла за углом дома, можно было в окно больше не таращиться.
– Но ты ведь не расскажешь мне, нет?
Поблекшие глаза матери глянули на него неожиданно остро и требовательно. Он уже
– Не расскажешь… – Ее сморщенные ладони снова погладили по столу. Голова слегка качнулась. – Я очень виновата перед тобой, сынок. Очень!
– Мам, не начинай. – Он сморщился.
Подобных разговоров ему и с ее пьяных глаз было предостаточно.
– Погоди, не перебивай. – Грудь матери судорожно колыхнулась, раздался странный всхлип. – Знаю, что я долго пила, долго ныла. Помощи никакой. И ты… Ты совершил большую ошибку. И в этой твоей ошибке виновата я…
Роман почувствовал, как бледнеет.
– Я виновата, Рома. Только я. И не смей никогда винить себя в том, что случилось, – почти шепотом закончила мать, и снова странный клекот разбавил ее голос.
– Откуда ты…
Его бледность стала почти болезненной. Кажется, даже щеки заломило. И не стало хватать воздуха, чтобы дышать. Стены кухни сдвинулись, сомкнулись над его головой. Не зареветь бы, вот что! Он же не слюнтяй! Он же мужик! Сильный, пусть и не вполне независимый.
– Откуда ты знаешь про мои проблемы, про мои ошибки, мам? Откуда ты можешь знать? – сдавленным голосом спросил Рома.
– Я пила эти пять лет, но не была безумной, сынок. – Бесцветные губы матери скривились. – Когда тебя взяли на точке будто бы с наркотиками, я сразу поняла, что это.
– И что?
– Из тебя сделали подсадного! Из тебя сделали… суку! – выдохнула она с благоговейным ужасом. – Если бы был жив отец…
– Жив?! А он что?! Умер?! Не сбежал – умер?!
Из всего, что она сказала, он услыхал только это. И это его придавило, прибило! Больше, чем то, что она, оказывается, все, все, все про него знает. И даже, кажется, осуждает. Впрочем, как и сам он себя.
Отец – что? Умер?! Господи! Он столько лет надеялся, он столько лет ждал! Первый год вскакивал с постели, когда глубокой ночью громыхала подъездная дверь, скрипел поднимающийся лифт, слышалось осторожное шарканье чьих-то подошв по бетонным ступенькам подъезда. Он вскакивал и, замерев, стоял, приложив ухо к входной двери. И слушал. И надеялся. И закрывал глаза, моля бога, чтобы сейчас, ну вот сейчас, в дверной замок вошел ключ и дважды провернулся. И отец вошел, и…
И тогда все было бы по-другому.
А он что – умер??? Она знала все эти годы и не сказала ему???
Он же не знал. Он же потом начал ненавидеть его! Своего отца! Ненавидеть за предательство, за подлость, за бегство, за трусость. За то, что он сделал с матерью. С ним…
– Он умер?! Мам?! Говори!
Он с такой силой хватал ртом и толкал из груди воздух, что колыхались листочки отрывного календаря, висевшего над обеденным столом. Календарь был старым. Ему было пять лет. Отец любил отрывать за завтраком странички и зачитывать им дурацкие приметы и рецепты. И смеялся при этом звонко и заразительно. И находил это забавным. И находил забавными тех людей, которые следуют этим приметам и используют календарные рецепты.