Анархисты
Шрифт:
Попал Дубровин в свой рай не случайно. Дед его дружил с Чаусовым, знаменитым путешественником и философом-анархистом, который на старости лет оказался в опале, по сути был сослан в родовое имение, сохраненное за ним советской властью. Большевики быстро разлюбили анархистов, но Чаусов имел героическую выслугу как путешественник-этнолог, исследователь Крайнего Севера, приятельствовал с Папаниным и Шмидтом и находил в них поддержку перед властями. Дед Дубровина дружил с Чаусовым еще с гимназических времен, лечил его, навещал в ссылке и однажды остался на все лето. С тех пор разветвленная и многодетная семья Дубровиных стала населять флигель в усадьбе. Доктор помнил из раннего детства, как все вместе ходили по ягоды, собирали вишню, варили варенье, пекли пироги. Помнил, как хоронили Чаусова: народу из Москвы прибыло множество, двумя пароходами; забравшись на голубятню, он видел, как пестрело все поле перед погостом.
Со
На сломе эпох, потрепанный ветрами свободы – так измученный снежной бурей сенбернар заваливается наконец в протопленную хижину, – не терпящий никакой взвинченности Дубровин возжелал покоя и вспомнил о Чаусове. Приехал, сдружился с директором школы, тот оформил его на проживание. Года через два Дубровин уже освоился в Весьегожской больнице и привлек к себе в помощники молодого талантливого доктора Якова Борисовича Турчина. Он познакомился с ним, когда в Чаусово приезжала компания молодых анархистов-добровольцев, – они жили в палисаднике в палатках, дружили с детьми и занимались ремонтом: укрепляли фундамент усадьбы, перекрывали крышу, штукатурили стены, расчищали обрушенный флигель, начали его восстанавливать. Анархисты, пестрая компания молодых людей и девушек в туго повязанных черных пиратских платках с белыми анархическими знаками – буква А, вписанная в кружок, – боготворили Чаусова и большую часть лета стояли в усадьбе лагерем. Время от времени группки анархистов отъезжали в Крым или Геленджик, где жили на берегу в палаточных лагерях, приезжали новенькие, кто-то возвращался. С высокими скулами и чеканным профилем, жесткими курчавыми волосами и надменным разрезом серых глаз, Турчин был одним из их предводителей, не столько вождем, сколько человеком уважаемым – за научную и историческую подкованность, за ясную речь не без ораторской искусности; среди молодежи во все времена особенно ценился такой просвещенный тип людей, способных поступком связать слово и дело. Запретов Турчин не создавал, но и не дозволял распущенного пьянства – выгонял дебоширов прочь без права на возвращение. Сам же понемногу выпивал только с директором или Дубровиным, вел с ними споры о мироустройстве. Турчин люто ненавидел либералов, Дубровину было все равно, а директор – Капелкин Иван Ильич, бывший руководитель кинофотокружка в калужском Дворце пионеров, некрупный лысоватый, добрый мужичок, вечно сосавший заломленную папиросу, – тер кулаком бороденку и при прощании крепко, до боли жал и не отпускал руку Турчина:
– Ничего, Борисыч, мы им еще покажем! Демократы, понимаешь… У нас еще хватит пороха под задницей, мы им еще устроим кузькину мать. На лесоповал они у нас поедут, а не на Мальдивы куролесить… Дерьмократы, ерш твою мать…
Дубровин улыбался, говоря с Капелкиным, который почти никогда не бывал сам собой и вечно бравировал самодельным пафосом, играя какую-то роль, контуры которой никак для Дубровина не вырисовывались; но добродушия и тактичности его и дельного отношения к детям, к учителям школы в Весьегожске, куда каждое утро отправлялся школьный автобус из Чаусова с Капелкиным, восседавшим на вышитой думочке, обнимая баранку, было достаточно, чтобы директора уважали. Хотя обыкновение Капелкина все время кого-нибудь в жизни изображать, говорить не своими словами и интонациями делало его облик комичным. Словно бы он, коротышка, вышел к зрителям на котурнах.
Дубровин в одно лето сблизился с Турчиным. И не столько потому, что тот закончил его альма матер – Второй медицинский, а потому, что убедился в его врачебной одаренности. Он рекомендовал главному врачу принять молодого доктора на работу. Прошло время, Турчин утвердился, и теперь ему тоже звонили с отчетами медсестры из больницы.
Дубровину нравилось то, чем он занимался последние годы. А что такое счастье, как не сознание того, что хочешь делать, и возможность делать это? И когда он сейчас ехал по улицам, где любой встречный раскланивался с ним и провожал его взглядом, он очень нравился себе и ему казалось, что Бог смотрит на него с удовлетворением.
Дубровин смотрел то на свою тень, бежавшую перед велосипедом, то на блеск спиц, то по сторонам, отмечал опрятность палисадников, ухоженность дворов и грядок, особенную художественную
Дубровин мечтал о собственной лодке и пристрастно осматривал новые приобретения москвичей – лодки на прицепах с лоснящимися колбами многосильных моторов, четырехтактных, с тихим экономным ходом. Доктор любил рыбалку, но не ради улова, а нравилось ему, заночевав у реки, поглядеть в лицо солнцу, поднявшемуся над молочной туманной дымкой, на то, как зажигает оно маковку церкви над излучиной, как кристальна и высока небесная лазурь в воздушных берегах. Лодка нужна была для путешествия вверх по реке, ибо казалось, что пейзаж, обозримый с середины плеса, особенный: когда видны оба берега, высоченно стоящих, будто взлет и спад и снова взлет некой трехчастной музыки, он словно возносится самой величественностью. Дубровин мечтал лечь на корме, заложить руки за голову и, слегка подруливая, бесконечно сплавляться вниз по реке, а остаток вечера, бросив якорь, провести на берегу у костра, заночевать в катере на зеркальной глади тонущего заката, озябнуть от утренней свежести…
«Жаль, что жизни посреди такой природы Соломину мало, – думал он, – совершенно его не понимаю». Он, хотя и видел в своем приятеле доброго человека, с которым любил поговорить по душам, выпить, скоротать вечер, многого не принимал в нем. Например, у Соломина имелась необъяснимая странность: он, видите ли, был убежден, что пейзаж – это лик Бога. Он изыскивал в окрестностях места, запечатленные Левитаном, когда тот гостил у Григория Николаевича Чаусова. Соломин обнаруживал и воспроизводил из этих сакральных точек «взгляд Всевышнего» – и потом долго корпел над иконической точностью, сверяя свой результат с репродукциями великого художника, автора «Вечного покоя». В отличие от доктора Турчина, своего коллеги, Дубровин судить о способностях Соломина воздерживался, но художническая одержимость Петра Андреича приводила его в замешательство. Не принимал он в нем также приступы то ищущей созерцательности, то остервенелой работы, когда Соломин по целым дням пропадал с этюдником в лесах или на реке. Неприятны ему были и частые ссоры его с Катей, после которых Соломин являлся в больницу с перечеркнутым лицом и, кусая губы, долго сидел угрюмый в служебном закутке с книжными полками и кофеваркой, пока Дубровин с Турчиным принимали больных или были заняты в реанимационной палате.
У памятника весьегожцам, погибшим во время Великой Отечественной войны, Дубровину встретились женщины и подростки с граблями, лопатой и ведром с побелкой, подновлявшие постамент и перекапывавшие клумбу, – раскланялись с ним. По другой стороне улицы прошла учительница истории с нестриженым, косматым, как медведь, эрдельтерьером на поводке.
– Ирина Владимировна, как самочувствие? – крикнул ей Дубровин, оторвав руку от руля для приветствия. – Собачку выгуливаете? Или это она вас?.. Не забывайте про диету, вы мне обещали. Заглядывайте к нам в отделение просто так, всегда рады. Привет мужу.
И Дубровин налег на педали, чтобы выровнять закачавшийся из стороны в сторону велосипед, но, увидев идущую навстречу санитарку, остановился, поправил очки и спросил:
– Яков Борисович в отделении?
– Выходная я сегодня.
– Какая?..
– Не была я в больнице, отгул взяла.
– А… Понимаю. Извините.
Он завел велосипед на пустырь за автобусной станцией, где стояли несколько грузовичков с волгоградскими номерами, – с них велась торговля помидорами и арбузами, – и сказал долговязому азербайджанцу так доверительно, как будто знал его давным-давно: