Анатэма
Шрифт:
Все в волнении.
Давид (строго). Не прерывайте меня, Нуллюс. Да, это значит четыре миллиона рублей. И вот, подчиняясь голосу моей совести и велению бога, а также в память детей моих: Ханны, Вениамина, Рафаила и Моисея, умерших от голода и болезней и отроческом возрасте… (Опускает голову все ниже и горько плачет.)
И такими же слезами отвечает ему Сура.
Сура. О, мой маленький Мойше! Давид, Давид, умер наш маленький Мойше!
Давид (вытирая глаза большим красным
(Твердо.) И вот решил я, в согласии с законами бога, который есть правда и милость, – раздать все мое имение нищим. Так ли я говорю, Нуллюс?
Анатэма. Я слышу бога.
Никто не верит в первую минуту; но быстро родятся радостные сомнения, и неожиданный темный страх реет над головами. Как бы во сне, люди твердят очарованно: «Четыре миллиона, четыре миллиона», и закрывают глаза руками.
Выступает вперед шарманщик.
Шарманщик (угрюмо). Ты мне купишь новую музыку, Давид?
Анатэма. Тсс! Назад, музыкант.
Шарманщик (отступая). Я хочу и новую обезьяну.
Давид. Возвеселитесь же сердцем, несчастные, и улыбкою уст ответьте на милость неба. И идите отсюда в город, как вестники счастья, обойдите его улицы и площади и всюду громко кричите: Давид Лейзер, старый еврей, который скоро должен умереть, получил наследство и раздает его бедным. И если увидите человека, который плачет, и ребенка, лицо которого бескровно и мутны глаза, и женщину, у которой отвисли тощие груди, как у старой козы, – и тем вы скажете: идите, вас зовет Давид. Так ли я говорю, Нуллюс?
Анатэма. Так, так. Но всех ли ты позвал?
Давид. И если увидите пьяного человека, заснувшего на блевоте своей, разбудите его и скажите: иди, тебя зовет Давид. И если увидите вора, которого бьют на базаре обиженные им, то и его позовите словами добрыми и имеющими силу приказа: иди, тебя зовет Давид. И если увидите людей, от нужды впавших в раздражение и злобу и побивающих друг друга палками и обломками кирпича, то и им возвестите мир словами: идите, вас зовет Давид!
И если увидите человека стыдливого, который, ходя по большой улице, опускает взоры перед взорами, а в спину смотрит жадно, то и ему тихонько скажите, не возмущая гордости его: не Давида ли ищешь? Иди, уже давно он ждет тебя. И если в вечерний час, когда семенем ночи засевает землю дьявол, вы увидите женщину, которая раскрашена страшно, подобно тому, как язычники раскрашивают трупы умерших, и смотрит смело, ибо лишена стыда, и поднимает плечи, ибо удара боится, то и ей скажите: иди, тебя зовет Давид! Так ли я говорю, Нуллюс?
Анатэма. Так, Давид. Но всех ли ты позвал?
Давид. И какой бы образ, внушающий омерзение и страх, ни приняла нищета, и какими красками ни расцветилось бы горе, и какими словами ни оградилось бы страдание, громким призывом поднимайте уставших, словами жизни возвращайте жизнь умирающим! И не верьте молчанию и тьме, когда стеною преградят они путь: громче кричите в молчание и тьму, ибо там почивает неизреченный ужас.
Анатэма. Так, Давид, так! Я вижу, как на вершину поднимается твой дух, и громко стучишь ты в железные врата вечности: откройтесь. Я люблю тебя, Давид, я целую твою руку, Давид, я, как собака, готов ползать на брюхе и исполнять повеления твои. Зови, Давид, зови. Восстань, земля! Север и юг, восток и запад, я приказываю вам, волею Давида, господина моего, откликнитесь на зов зовущего и четырьмя океанами слез остановитесь у ног его. Зови, Давид, зови.
Давид (поднимая руки). Север и юг…
Анатэма. Восток и запад…
Давид. Всех зовет Давид!
Анатэма. Всех зовет Давид!
Смятение, слезы, смех, ибо теперь все верят. Анатэма целует руку Давида и мечется в полном восторге. Тащит шарманщика за шиворот на середину.
Смотри, Давид – музыкант! (Хохочет и трясет шарманщика.) Так ты не хочешь старой музыки, а? Так тебе нужна новая обезьяна? А? Может быть, ты и порошку попросишь от блох, – проси: мы все дадим тебе!
Давид. Тише, Нуллюс, тише. Уже надо работать. Вы умеете считать на счетах, Нуллюс?
Анатэма. Я, о, равви Давид? Я сам – число и счет, я сам – мера и весы!
Давид. Так садитесь же, пишите и считайте. Но вот что, мои милые дети:
я старый еврей, умеющий головку чеснока разделить на десять порций, я знаю не только нужду человека, но я видел и то, как голодает таракан, да, – но и то я видел, как умирают от голода маленькие дети… (Опускает голову и глубоко вздыхает.) Так не обманывайте же меня и помните, что всему есть счет и мера. И там, где нужно десять копеек, не просите двадцать, и там, где достаточно одной меры пшена, не требуйте двух, ибо лишнее для одного всегда необходимое для другого. Как братья, у которых одна только мать, с грудями полными, но истощающимися быстро, не обижайте друг друга и не огорчайте щедрую, но и бережливую мать… Можно начинать? Нуллюс, у вас все готово?
Анатэма. Можно. Я жду, Давид.
Давид. Так станьте же в очередь, прошу вас. Денег у меня пока нет, они еще в Америке, но я запишу точно, кому и сколько надо по нужде его.
Сура. Давид, Давид, что ты делаешь с нами? Взгляни на Розу, взгляни на бедного Наума.
Наум ошеломлен – хочет что-то сказать, но не может; бессильно ловит воздух растопыренными пальцами. И поодаль от него, одинокая в своей молодости, силе и красоте, среди всей этой бедноты, изможденных лиц, плоских, точно раздавленных грудей, жалкого отребья – стоит Роза и вызывающе смотрит на отца.
Роза. Разве мы меньше дети, чем эти, собранные на улице, и разве мы не брат и сестра тех, что умерли?
Давид. Роза права, мать, и всякий получит то, что ему следует.
Роза. Да-а? А ты знаешь, сколько следует каждому, отец? (Горько смеется и хочет уходить, презрительным движением руки требуя дорогу.)
Давид (мягко и печально). Останься, Роза!
Роза. Мне здесь нечего делать. Я слышала, ты всех призвал… О, ты звал очень громко!.. Но позвал ли ты – красивых? Мне здесь нечего делать.