Анатомия любви
Шрифт:
Пока я жил с родителями, я не отваживался на междугородние звонки, а также не мог позволить себе частную переписку. Время от времени я набирал какой-нибудь номер из телефонной будки в вестибюле Университета Рузвельта, а один раз разменял двадцатидолларовую купюру на четвертаки и провел не меньше часа, названивая далеким незнакомцам. «Хью?» – спросил я, тут же понимая по надтреснутому «алло», что денверский Х. Баттерфилд не тот, кто мне нужен. Я позвонил Джейн Баттерфилд в Вашингтон и сказал: «Прошу прощения, я звоню Джейд, а не Джейн». «Кто это?» – спросил тоненький детский голосок.
В конце сентября я переехал из квартиры родителей в двухкомнатную меблированную квартиру на углу Пятьдесят пятой и Кимбарк-стрит.
Мое одиночество было неуловимым, но всеобъемлющим. Я никогда не пропускал занятий и скоро заставил себя задавать преподавателям вопросы, просто чтобы услышать собственный голос. Я с нетерпением ждал назначенных встреч с доктором Экрестом и, когда он спросил, не хочу ли я присоединиться к группе, которую он набирает для занятий по средам вечером, едва не согласился, надеясь, что в группе у меня могут появиться друзья. Родители завели обычай приходить ко мне на обед, который я сам готовил для них на двухконфорочной плитке и подавал на треснутых бирюзово-белых тарелках, которые оставил мне хозяин. Никогда бы не подумал, что буду постоянно подыскивать предлоги, чтобы заглянуть к родителям: за свитером, взять взаймы ложки, ни с того ни с сего забрать старый словарь, который они предлагали мне взять с собой на новую квартиру. И чаще всего мои визиты совпадали со временем обеда. Они оба казались поглощенными своей работой, и хотя я знал, что они в печали и переживают тяжелые времена, выглядели они не несчастнее двух старых кукол, оставленных на чердаке. Я вел себя как совершенная свинья, отказываясь замечать их горести, но они сами хотели от меня именно этого.
Ближе к концу октября у меня установили телефон. Уже скоро, думал я, моя фамилия окажется в телефонном справочнике Чикаго. И это станет подтверждением для всех, что я вышел из больницы и живу на Кимбарк-стрит. Это будет запись, доступная общественности, и Джейд сможет узнать.
Как известно, телефон – всего лишь угрюмый кусок пластмассы и меди, если он никогда не звонит. У родителей был мой номер, и они звонили часто, но больше не звонил никто. Впрочем, один раз позвонил мой полицейский надзиратель Эдди Ватанабе и отложил нашу встречу на неделю, но в общем телефон был тихим, как старый жесткий диван и стулья, которые оставил в квартире хозяин.
Зато телефон постоянно искушал меня позвонить Баттерфилдам из моего списка. И я звонил, всецело проникнутый чувством вины, словно время от времени балуюсь наркотой или же нахожу удовольствие в порнографии. Каждый раз, набирая номер, я говорил себе, что это в последний раз, а потом повторял это снова. Не знаю, сколько бы я так продержался, но через десять дней после установки телефона я нашел в Нью-Йорке Энн.
В телефонном справочнике Манхэттена было всего несколько Баттерфилдов. Один из них, К. Баттерфилд, мог бы оказаться Китом, но я уже звонил по этому номеру из автомата двумя-тремя неделями раньше. Заодно я искал и Рамси, причем нашел несколько. Энн была внесена в список как «Э. Рамси, Восточная Двадцать вторая улица, 100». Помню, когда я только выписал этот номер, то подумал, что это один из самых многообещающих адресов, но по неизвестной причине прошло много времени, прежде чем я набрал номер, как будто требовалось хорошенько отчаяться из-за неудач, чтобы заслужить победу.
Или же причиной был откровенный страх. Я позвонил ей вечером. Она сняла трубку после второго гудка, и я понял по «алло», что нашел Энн. Как только я услышал ее голос, то сейчас же нажал на рычажок, словно вор, который гасит пальцами пламя свечи. Я сидел, тупо таращась на аппарат, как будто он мог зазвонить, как будто могла позвонить Энн. Потом я метался по квартире и пытался осмыслить, что же произошло. Как получилось, что, набрав код Нью-Йорка и семь коротких цифр, я полностью изменил свою жизнь. Я схватил куртку и выскочил на улицу. Я брел куда глаза глядят и, проходя мимо бара на Пятьдесят третьей улице, подумал, не зайти ли в него. На мгновение я забыл, что мне всего двадцать и я слишком молод, чтобы получить выпивку в баре. Я двинулся на юг. Скоро я оказался на Дорчестер-авеню, недалеко от дома, где когда-то жили Баттерфилды. Однако, подойдя ближе к месту, я растерял всю свою храбрость и, обливаясь потом, быстро зашагал обратно домой.
Я позвонил ей, как только вошел, даже не сняв куртки, тяжело дыша от бега. На этот раз она не говорила «алло».
– Кто это? – спросила она.
– Привет, Энн, – произнес я тонким голосом.
Она мгновение молчала.
– Кто это?
Я кашлянул. Стул был далеко, поэтому я присел на корточки.
– Это Дэвид Аксельрод.
Она молчала. С Энн никогда не угадать, означает ли такая долгая пауза изумление или же ее безмолвие – уловка, способ обратить только что сказанные тобой слова в бесконечное эхо. Я помнил об этой особенности Энн, и меня всколыхнула волна чувств: я знаю ее.
– Привет, Дэвид. – Она говорила таким тоном, как будто брови у нее были высоко приподняты от изумления, а голова склонена набок.
– Я не помешал? – спросил я.
– Где ты?
– Дома. В Чикаго. На Кимбарк-авеню.
– Значит, тебя выпустили.
– Да. Еще в августе. – Я подождал, не скажет ли она что-нибудь еще, а потом спросил: – И что ты об этом думаешь?
– О том, что тебя выпустили?
– Да.
– Даже не знаю.
– Это всего лишь условно-досрочное, – сказал я.
– Вот как? Я думала, что твое лечение и было досрочным освобождением.
Мы снова помолчали. Я вслушивался в негромкий электронный шорох длинных телефонных линий.
– Ну, рассказывай, – брякнул я. – Как вы поживаете?
– Дэвид, это слишком странно. – И с этими словами Энн повесила трубку.
Я на секунду опешил, а затем заново набрал ее номер. Она подняла трубку, не сказав «алло».
– Прости меня, – произнес я и разрыдался.
Мне казалось, я извинился только за телефонный звонок, но, когда полились слезы, понял, что хочу извиниться и получить прощение за все сразу.
– Дэвид, я не могу тебя ненавидеть.
Я старался успокоиться, чтобы вникнуть в смысл ее слов, однако слезы, уже полившись, не повиновались мне. Я сделал глубокий вдох, разорванный надвое рыданием, а потом просто закрыл руками глаза, продолжая плакать. Я отвернулся от телефона, а когда снова прижал трубку к уху, оказалось, что Энн отключилась.
Через десять дней от Энн пришло письмо. Оно было таким толстым, что почтальон не смог затолкнуть его в почтовый ящик. Он оставил мне записку на полоске желтой бумаги, и после занятий я забрал письмо в почтовом отделении. Часть его была отпечатана на машинке, часть написана от руки – четырьмя разными ручками. Я засиделся до рассвета, читая и перечитывая его. Страницы были соединены громадной блестящей скрепкой, и сверху, написанная на обрывке бумаги, под нее была подсунута записка: «Наконец решила, что если не отправлю сейчас, то буду писать до конца года. Не знаю, что меня заставило так поступить – так необдуманно, недальновидно, – но теперь оно твое. Э.».