Андерманир штук
Шрифт:
– А теперь, молодой человек, попробуйте-ка разорвать паутинку!
Понять бы еще, кому это нужно, чтобы он разорвал паутинку. Если деду Антонио, то разоблачать его Лев не собирается. Но если не деду Антонио, если Антонио Феери… Надменно смерить его взглядом, усмехнуться и – ррраз: нет никакой паутинки в руках иллюзиониста! И пусть Антонио Феери потом испепелит его взглядом прямо здесь.
А паутинка между тем блестит, блестит, блестит…
Лев зажмурился и снова быстро открыл глаза: пропади, наваждение, исчезни, Антонио Феери, – дед Антонио улыбнется
– Ну, что же Вы, молодой человек?
Нет, нет и нет! Если имеется даже крохотная вероятность того, что перед ним все-таки дед Антонио…
Лев осторожно протягивает вперед правую руку: кисть руки все еще отсутствует. Он не знает, удалось ли ему коснуться паутинки, удалось ли вообще что-нибудь, – кисть словно мертва. И цирк плывет, качается, и перед глазами точки… только бы не упасть тут. Впрочем, зал уже аплодирует, а паутинка – блестит: цела и невредима.
Кто бы ты ни был, иллюзионист, умертвивший кисть моей руки, – ты поступил нечестно. И дважды нечестно – если ты дед Антонио, потому что я все равно никогда бы не выдал тебя. Но кто бы ты ни был – я ухожу из манежа. Твоя взяла, иллюзионист: торжествуй!
Лев даже не успел еще дойти до барьера, когда услышал:
– Минуточку, молодой человек! Теперь левой рукой. Кто Вас знает – может быть, у Вас правая вдруг онемела.
Цирк смеется: помнят еще острый язык Антонио Феери.
Лев, не оборачиваясь, застывает на месте. Нет, это не дед Антонио. Дед Антонио не стал бы издеваться над ним. Дед Антонио отпустил бы его назад – в четвертый ряд, отпустил и простил все! И никогда бы не напомнил Льву о происшедшем конфузе. Но если не дед Антонио… Может быть, и вовсе не было в жизни Льва никакого деда Антонио? Может быть, Антонио Феери притворился когда-то его дедом и вот уже четырнадцать лет выдает себя за Антона Петровича Фертова. Ну, тогда – держись, иллюзионист! Я знаю этот фокус. Я знаю, что нет в твоей руке никакой паутинки, – всё один обман. Обман зрения, обман публики. Ты и меня только и делал что обманывал – четырнадцать лет. Но теперь – получай!
Лев оборачивается. На его лице красные пятна. Он дрожит. Он принял решение. А паутинка – паутинка, которой нет, – блестит: словно она есть. И надменно улыбается Антонио Феери – пока не догадываясь, что скоро не будет и его, как нет этой паутинки. Не будет его, не будет его славы, не будет его власти над миром.
Лев идет не на блеск паутинки: он идет на холодный свет улыбки иллюзиониста. Паутинка интересует его сейчас гораздо меньше, чем улыбка: это ее, улыбку, надо разоблачить, а паутинка тут ни при чем.
– Вы готовы, Антонио Феери? – спрашивает Лев одними глазами и, протягивая вперед левую руку, в упор смотрит на фокусника.
А на месте фокусника – молодой человек… мальчишка. Белая рубашка и синие джинсы. Русые волосы и итальянские, ренессансные глаза – отчего-то покрасневшие. Кто его родители? Лев откуда-то знает этого мальчишку. И откуда-то знает, что мальчишка сейчас разрушит мир: мальчишки всегда разрушают мир. Но у меня тут есть такая серебряная ниточка. Я натяну эту ниточку перед мальчишкой и не дам ему разрушить мир. Ниточки хватит: это крепкая ниточка. Я сам свивал ее. Я свивал ее всю свою жизнь. Из серебряной цирковой пыли. Из моих серебряных слез. Это очень крепкая ниточка.
Зрители вздрогнули, когда над ареной цирка раздался короткий треск. Как-то в один момент поняли они, что, кажется, все кончено. Что мир разрушен. Что неожиданно страшный поединок, свидетелями которого сделала их жестокая судьба, завершился.
Но чудесным образом блестела над ковром арены паутинка – почему-то все еще невредимая паутинка.
И тогда зрители подняли глаза к оркестру. Один из музыкантов, встав в полный рост, растерянно разглядывал скрипку: на ней лопнула струна.
– Ну, можно ли так, львенок!
А тот упал бы, если б не рука деда Антонио. Сначала рука эта словно вычерчивает круг над его головой, а потом осторожно ведет Льва к четвертому ряду. Под истерические аплодисменты зала, который только что простился с миром, но теперь снова обрел его. Это всего-навсего струна, всего-навсего струна на скрипке… а мы-то испугались!
Над головой ведомого иллюзионистом – золотой нимб.
– Ты что, Лев, – Вера сжимает его трясущийся локоть, – ты что?
– Я знаю этот фокус, – неслышным шепотом отвечает Лев. – Я знаю этот фокус, но я проиграл.
– У тебя лицо мокрое все, – говорит Вера. – И рубашка мокрая. Но у тебя нимб над головой был, Лев!
А зал продолжает бесноваться. И в тихом полупоклоне стоит перед ним Антонио Феери, держа на вытянутых руках невредимую паутинку, свитую из серебряной пыли, из серебряных слез, и замерев, кажется, навсегда. И слава, слава Богу, что навсегда. Публика больше не выдержит. Программа закончена, все свободны.
Ан – не закончена еще, не свободны еще.
– Подойдите ко мне, молодой человек.
Лев, смотрящий в пол прямо перед собой, вздрагивает: нет, ни за что, хватит уже… хватит!
Но зовут не его. Зовут Сережу – скрипача из оркестра, все еще глядящего на свою скрипку. Сереже шестьдесят лет, все по привычке именуют его Сережа, но он не сразу понимает, что «молодой человек» – это на сей раз к нему. Однако осторожно уже начинает идти – и идет долго, держа прямо перед собой негодный свой инструмент.
– Сыграйте-ка нам… чардаш Монти, – просит Антонио Феери, когда Сережа подходит к нему.
– У меня струна лопнула, – почему-то радостно говорит Сережа и предъявляет доказательства, протягивая скрипку фокуснику.
– Всего-то? – с улыбкой откликается тот. И вдруг – точным движением – связывает лопнувшую струну серебряной своей паутинкой. – Играйте.
– Все подстроено, все подстроено, – шипит из пятого ряда сердце Маневича, но сердца Маневича не слышит никто. Слышат – чардаш Монти, беспечный чардаш, уже летающий кругами над ковром арены. Беспечный чардаш, исполняемый на серебряной паутинке.